ГЛАВА XIV
Спешу к концу своего печального повествования. Я начал писать вскоре после того времени, до которого довел теперь свой рассказ. Это также было одно из изобретений моей мысли, неистощимой в придумывании способов избавиться от несчастий. Торопясь покинуть свое убежище в Уэльсе, где я впервые убедился в основательности угроз мистера Фокленда, я оставил там материалы своих этимологических изысканий и то, что я написал на эту тему. Я уже никогда не мог заставить себя вернуться к этой работе. Всегда бывает тяжело снова начинать кропотливую работу и тратить усилия на то, чтобы вернуть позиции, которые уже были заняты. Я не знал, как скоро и как неожиданно могу оказаться изгнанным из всякого нового места; материалы, необходимые для работы, в которую я тогда погрузился, были слишком громоздки для такого стесненного и неопределенного положения; они могли только отягчить для меня козни моего врага и придать новую горечь моему ежечасно возобновляющемуся злополучию.
Но то, что имело для меня величайшее значение и произвело самое глубокое впечатление на мое душевное состояние, – это разлука с семьей Лауры. Каким я был глупцом, воображая, будто для меня может найтись место под кровом дружбы и тишины. Только теперь я впервые с нестерпимой остротой почувствовал, как бесповоротно я отрезан от всего человеческого рода. Другие отношения, которые я завязал, имели сравнительно небольшое значение, и я без чрезмерной горести смотрел, как они порывались. Я ни разу не испытал чистейших радостей дружбы, кроме двух случаев: с Коллинзом и теперь – с семьей Лауры. Одиночество, разлука, изгнание! Эти слова часто бывают на человеческих устах, но мало кто, кроме меня, изведал их значение во всем объеме. Гордая философия научила нас рассматривать человека как отдельную личность. Он вовсе не таков. Он неизбежно, по необходимости, держится себе подобных. Он подобен тем близнецам, которые, правда, имели две головы и четыре руки, но были бы неминуемо обречены на жалкую и медленную гибель, если бы их попытались отделить друг от друга.
Именно это обстоятельство, больше чем все остальное, мало-помалу переполнило мое сердце отвращением к мистеру Фокленду. Я не мог вспоминать его имя иначе, как с почти нечеловеческой ненавистью и проклятьями. Из-за него я лишался одного утешения за другим – всего, что было счастьем или походило на счастье.
Работа над этими мемуарами была для меня в течение нескольких лет способом отводить душу. Некоторое время я находил в этом печальную утеху. Мне больше нравилось воспроизводить подробности тех бедствий, которые постигли меня в прошлом, чем заглядывать вперед и предугадывать, какие бедствия могут еще выпасть мне на долю. Я полагал, что, правдиво рассказанная, моя история будет носить такой отпечаток истины, против которого мало кто сможет устоять, что в худшем случае, оставшись после меня, когда я сам перестану существовать, она заставит потомство отдать мне справедливость и что, показав на моем примере, как много зла выпадает на долю человека от общества в том виде, как оно теперь устроено, убедит обратить внимание на источник, из которого проистекают столь горькие воды. Но теперь эти цели отчасти потеряли свое значение. Я получил отвращение к жизни и ко всему, что с ней связано. Мемуары, которые вначале были наслаждением, превратились в бремя. Я сжато перескажу то, что мне осталось досказать.
Я узнал, вскоре после того периода времени, о котором пишу, подлинную причину пережитого мной в Уэльсе несчастья и принял эту причину во внимание, размышляя о тех испытаниях, которых мне приходилось ждать в будущем. Мистер Фокленд взял к себе на жалованье проклятого Джайнса – человека, как раз подходящего для службы, на которую его теперь определили, по бесчеловечной грубости нрава, по свойствам ума – одновременно смелого и лукавого – и по особенной враждебности и мстительности, с которыми он относился ко мне. Обязанности его заключались в том, чтобы следовать за мной с места на место, чернить мое доброе имя и препятствовать тому, чтобы, долго оставаясь на одном месте, я заслужил репутацию честного человека, что придало бы новый вес всякому обвинению, которое я вздумал бы в будущем выдвинуть против мистера Фокленда. Джайнс прибыл в город вместе с каменщиками и их подручными, о которых я упоминал, и, стараясь держаться как можно незаметней для меня, тщательно распространял повсюду то, что в глазах света было равносильно доказательству моей низости и преступности. Не может быть сомнения в том, что им был доставлен и гнусный листок, который я нашел в своем жилище непосредственно перед тем, как покинул его. Все это, согласно правилам мистера Фокленда, было только необходимой предосторожностью. В его душевном складе было что-то заставлявшее его гнушаться мысли о насильственном прекращении моего существования; в то же время он, к несчастью, ни в коем случае не мог чувствовать себя в достаточной безопасности от моих обвинений, пока я был жив.
Что касается того обстоятельства, что Джайнс был нанят им для этого страшного дела, то он вовсе не хотел, чтобы об этом узнали. Однако его не страшила и возможность того, что это станет известным. Ведь, на его взгляд, слишком большое распространение получил тот факт, что я выдвигал против него самые тяжкие обвинения. И если он смотрел на меня с отвращением, как на врага его доброго имени, то люди, имевшие случай хоть немного ознакомиться с нашими отношениями, питали не меньшее отвращение ко мне ради меня самого. Даже если б они когда-нибудь узнали о стараниях, которые он прилагал к тому, чтобы дурная слава шла за мной по пятам, они увидели бы в этом только проявление беспристрастной справедливости и, может быть, даже великодушную заботу о том, чтобы помешать другим стать жертвами обмана и потерпеть ущерб, как это было с ним.
Какое средство следовало мне употребить, чтобы противодействовать обдуманной и безжалостной предусмотрительности, в результате которой всякий раз, как я переезжал из одного места в другое, меня лишали радостей общения с людьми? К одному средству я твердо решил не прибегать – это к переодеванию. Я испытал столько обид и невыносимых неудобств, прибегая к нему раньше, оно было связано в моей памяти с ощущением такой мучительной скорби, что в сознании моем сложилось твердое убеждение: жизнь не стоит того, чтобы так дорого платить за нее. Но если в этом отношении мое решение было окончательным, то имелся другой пункт, казавшийся не столь существенным, в котором я был согласен уступить обстоятельствам. Я был готов, если бы это обеспечило мне покой, пойти на недостойное дело проживания под чужим именем.
Но и перемена имени, и неожиданность, с которой я менял места, и отдаленность, и неизвестность, которыми я руководился при выборе местопребывания, оказались недостаточными для того, чтобы дать мне возможность избежать бдительности Джайнса или неутомимой настойчивости, с которой мистер Фокленд побуждал моего мучителя преследовать меня. Куда бы я ни переезжал, мне через некоторое время приходилось убеждаться, что ненавистный противник идет по моим следам. Нет подходящих слов, чтобы я мог достойным образом выразить чувства, которые это обстоятельство вызывало во мне. Это было подобно тому, что когда-то писали о всевидящем оке, которое преследует провинившегося грешника и пронзает его своим лучом, снова пробуждающим его к сознанию в то самое мгновение, когда изнуренная природа готова была на время усыпить муки его совести.
Сон бежал от глаз моих. Никакие стены не могли укрыть меня от проницательности этого ненавистного врага. Повсюду козни его неутомимо создавали для меня новые беды. Я не знал покоя, я не знал облегчения; никогда я не мог рассчитывать на мгновение безопасности, никогда не мог уйти под кров забвения. Минуты, в течение которых я не замечал его, были отравлены и омрачены ужасной уверенностью в его скором вмешательстве. В первом своем убежище я прожил несколько недель в обманчивом спокойствии, потом мне ни разу не пришлось: быть настолько счастливым, чтобы получить хоть такое призрачное утешение. Несколько лет я провел в этой ужасной смене мук. Временами то, что я ощущал, граничило с безумием.
В каждом новом положении я продолжал держаться так же, как и в прежнем. Я решил никогда не вступать с проклятым Джайнсом ни в какие рассуждения – ни для обвинения, ни для защиты. Но если б я даже пошел на это с другими, что мне это дало бы? Мне пришлось бы рассказывать искаженную повесть. Эта повесть могла иметь успех у людей, предрасположенных в мою пользу личным общением; но могла ли она встретить доверие у чужих? Она имела успех, пока я был в состоянии скрываться от своих преследователей. Но может ли она иметь успех теперь, когда это оказывается невыполнимым, когда они начинают с того, что сразу вооружают против меня всю округу?
Непостижимо, сколько превратностей заключало в себе такого рода существование. Зачем мне останавливаться на таких тяготах, как голод, нищенство и жалкий внешний вид? Все это было неизбежным следствием. В каждом новом положении меня опять настигал мой рок, и все покидали меня. В такое мгновение промедление только усугубляло зло. И когда я спасался бегством, скудость и нищета были моими постоянными спутниками. Но это обстоятельство было несущественно. Иногда негодование, а порой непреодолимое упорство поддерживали меня, когда человеческая природа, предоставленная самой себе, казалось должна была бы пасть.