— Лицом вниз! На землю! — в затылок больно ткнули ледяным стволом. — Руки за голову!..
В бане гостей основательно пропарили. Дьякову Севостьянов сделал массаж. Антон Васильевич при этом кряхтел, рыдал, смеялся. Орал: «Хорошо, Алик! Давай, Алик! Шибче, все прощу!» — присказка у него была такая. О ней давно знали, к ней привыкли, и никто не уточнял, кому и что он собирается прощать.
Сутулый, важный Погорельский задремал на полках после любимой процедуры: Гольдин становился у изголовья с шайкой ледяной воды, у ног — Севостьянов с кипятком; как только Севостьянов окатывал эти живые мощи снизу вверх, Гольдин гасил жар встречным потоком. Федор Иннокентьевич утверждал, что после этого человек рождается на свет вторично, жить хочет долго и счастливо как никогда, и сколько бы ни пил — проверено: ни в одном глазу хмеля не остается.
Потом наступила блаженная слабость. Сидели, закутавшись в махровые простыни, речей никаких не говорили — все было сказано до того. Потягивали ледяное «Московское», набираясь сил, чтобы добрести до постелей.
Женщины ждали там напрасно — их всего лишь терпели, как дань старой партийной традиции.
В форме оставался только Пименов. Напряжение последних дней спало, инцидент можно было считать исчерпанным: ни Дьяков, ни Погорельский слов на ветер не бросали. В кабинете лежали заготовленные пакеты — по десять тысяч каждому — и сувениры женам. Пятьдесят процентов стоимости арестованного груза было обещано тем, кто открыл путь для его прохождения, — такса.
Главное же: дело можно было продолжать. Подброшенная Гольдиным идея списать неудачу на Махрова оказалась кстати. Как и ожидалось, поначалу на просьбу о помощи чины ответили отказом, вели себя замкнуто, были настороже: вдруг иудой окажется один из присутствующих? Пошатнется, рухнет доверие, а это в их возрасте все равно, что приговор. Не о карьере ведь речь — годы уже остановили на достигнутом, но тем дороже плацдарм, на котором обоим хотелось удержаться до гробовой доски. Когда же иуда, по словам Пименова, оказался по ту сторону добра и зла, спасители оживились. Смерть была ему возмездием, подробности никого не интересовали. Смерть вообще лучший из аргументов. И для усопшего — о нем плохо не говорят, и для душеприказчиков — гора с плеч, одной заботой меньше. Только Севостьянов своим молчанием выражал недовольство таким исходом.
«Сволочь или дурак? — гадал Пименов. — Кабы можно было без него обойтись, давно бы — горшок об горшок да в разные стороны!.. Вызвать на разговор, спросить, чем ему насолила Света? Только что услышишь в ответ? Все равно правды не скажет, а ложь многолика…»
О Севостьянове думать не хотелось. На душе было покойно, хорошо. Пережить бы еще один груз, а там и о покое подумать пора. Груз этот он планировал встретить в Германии. Взять туда и Свету на свой страх и риск. О лежбище заграничном никому не докладывать, а когда поступят сведения о благополучном исходе — сниматься с якоря и забирать круто на Запад!.. Все ведь — квартира, машина, домина этот — тлен, в гроб, как говорится, не захватишь. Да и положение ничем не отличается от положения грешника, распятого над горой тлеющего хвороста. Уносить ноги, пока не добрался огонь! А Свету не отдавать. Пусть этот Пилат-Севостьянов забирает золотое «Руно», он даже готов пообещать ему свое место, лишь бы оставил последнюю надежду.
Размечтался Язон. После решения не снаряжать «Арго» в обратный путь, пришедшего, как ему казалось, окончательно, после перебродившего и улетучившегося хмеля да распарки, сбросившей десяток последних, самых тяжелых лет, герой захотел поскорее увидеть свою Медею.
Усталые гости разошлись по опочивальням. Завтра было воскресенье, предоставлялась возможность отоспаться перед возвращением в Москву.
Пименов остался в бане, подкинул в топку дров, заполнил баки водой. Знал, что она придет, как только все улягутся в доме. От предстоящего разговора зависело многое, может быть, вся дальнейшая жизнь. Тема была не внове, но чтобы вот так, сразу, бесповоротно?.. Язон подумал, что это будет неплохим испытанием на верность и преданность, вероломно подвергнутые сомнению Севостьяновым. Он допил пиво и отправился в парную. Отхлестав себя что было мочи дубовыми вениками, окатился водой, плеснул кипяточку с эвкалиптом на камни и, забравшись на самый верхний полок, расслабился в ожидании.
Стук раздался минут через десять.
«Глупая, — не открывая глаз, улыбнулся Язон. — Не дети, могла бы не стучать». Он ожидал, что Света придет по-другому: безмолвно, неслышно, разденется и ляжет. И то, что получалось иначе, несколько охладило его пыл. Когда стук повторился настойчивее, он почувствовал раздражение. Встал, запахнул на поясе простыню и выглянул в предбанник — не заперто ведь.
На пороге стоял… Барракуда.
— ???
— Валентин Иванович. — спокойствие не изменяло телохранителю, — «чепе» у нас.
Сердце тревожно затрепыхалось в груди Язона.
— Что… с ней? — шевельнул он помертвевшими губами.
— С ней все в порядке, вы не волнуйтесь. Одного из наших нашли мертвым, — перешел он на шепот.
— Где?
— За оградой.
— Дьяков с Погорельским знают?
— Никто не знает, все спят. Светлана Николаевна шла к вам, я попросил ее вернуться.
— Никому не сообщать. Собери своих людей. Ждите, сейчас выйду.
Через пять минут Барракуда проводил Язона в гараж, куда перенесли труп.
Это был Чалый, личный телохранитель Севостьянова.
Он лежал на краю ремонтной ямы. На лице и одежде следов насилия не было заметно.
— Разбудите Севостьянова, — приказал Язон. — Только тихо.
Один из парней вышел, другой запер за ним дверь.
— Как это произошло?
— Никто не видел. Мы «зачистили» территорию, распределили местность по секторам, блокировали подходы. Чалый был во внешнем резерве, следил за парком. Его вызвали по рации, он не отозвался. Пошли искать — нет. Прочесали с фонарями, нашли в десяти метрах от ограды. Возле трех деревьев. — Он, что, с дерева упал? И сам забросал себя листьями?
— Труп осмотрели?
— Внутреннее кровоизлияние.
— Точно?
Барракуда развел руками.
Вошел заспанный, полупьяный Севостьянов, ошалело уставился на покойника.
— Кто его? — задал он глупый вопрос.
Пименов болезненно поморщился в ответ.
— Рацию забрали? — спросил он у Барракуды.
— Рацию, пистолет, удостоверение. Деньги не тронуты.
Севостьянов чувствовал, что земля уходит у него из-под ног, переставлял опухшие зенки с лица покойного слуги на живых.
— Что делать? — прошептал он.
— Думать!!! — вдруг заорал Пименов, наливаясь кровью. — Думать, бар-раны!!. Давно это случилось?
— С час назад.
— Шпана местная не может быть?
Барракуда не удержался от многозначительной улыбки.
— Исключено.
— Точнее?
— Во-первых, Чалый был не так прост…
— А во-вторых?! Рожай быстрей, философ!
— Во-вторых, — обиженно продолжал Барракуда, — удар Чистый.
— Что значит «чистый»?
— Профессионал работал. Высокого класса.
— Милиция?
Барракуда помотал головой.
— Кто тогда?
— Точный удар, смертельный — ни следов, ни звука. Так когда-то умели бить в НКВД.
— Что, безопасность?!
Севостьянова стало мутить.
— Выйди! — зыркнул на него Пименов. Когда Севостьянова вывели, отвел телохранителя в сторонку, прошипел: — Значит, показалось тебе, говоришь? Осторожный? Не дурак?..
— Валентин Иванович, да если бы…
— Хватит. «Если бы да кабы…» — он быстро прошагал к двери мимо понурых охранников, резко обернулся. — Слушайте меня, вы, педерасты!
— Вал…
— Молча-ать!!! После!.. Ни Дьяков, ни Погорельский, и никто другой ни о чем не должны знать. Этого, — Пименов скосил глаза на труп, — убрать так, чтоб никаких следов. Никаких! Нет больше такого в природе и не было никогда, ясно?!. Узнать, кто это сделал. Узнать любой ценой. Любой, ты понял меня, Барракуда? Лично ответишь.
Он вышел из гаража. Поравнялся с Севостьяновым, метавшимся по двору.
— Что скажешь, Алик?
— После того, как на груз наложили лапу, за нами установили слежку, — заговорщицки затараторил он.
— А почему нас не тронули, как Махрова, а?
— Махров на Украине, а товар в тубы запаивали здесь. Цепочку они устанавливают! Чалый засек, его и убрали.
— Так за кем же «хвост», Алик? Не темни.
Ссвостьянов помялся, ответил в сторону:
— Мой «хвост» Чалый отсекал, а ваш — Барракуда. Мы семь лет без «хвостов»…
— Но и без провалов! Нет разве?.. Значит, если я тебя правильно понял, взялись за нас через Свету?
— Я этого не говорил.
— Говорил, Алик, говорил. Вспомни получше. И не вздумай исчезнуть.