— Со мной и тово срамней сдеялось. Притащил к купцу Сазонову пушнину. Товар начал приглядывать. Ну, а опрежь спирту выпил. Нутро-то и зашлось, ровно уксусу хватил. Ни дохнуть, ни чихнуть. Пена што с коня пошла. Очухался под забором. Поначалу-то не сообразил. В лавку к купцу направился. В середке у меня, ровно коты свадьбу правили. В глазах рябо. К купцу ввалился, а он от меня попятился. Крестится. А хозяйка ево без дыху — плюх на зад. Я не докумекал, а Сазонов пальцем на мой пуп кажет. Глянул. А я в исподнем. Сраму не оберешься.
— Товар-то к чему? — перебил Макарыч.
— Мальцу под гузно. Мокрил он ежечасно.
— И што?
— Да ништо. Дал Сазонов ситцу да рубаху грехи прикрыть. Василинка-то смеялась опосля. Ну, правду бают, беда единой в дом не ходит. Тот супостат, што пожаловал к нам с переписью, у мине почти всех соболей взял. В подарок за молчанье о Василинке. А потом… Пришлось в долг к Сазонову залезать.
— То зряшный стыд, што в долг. Кажный день у судьбы в долг берешь, — встрял Макарыч.
— Мне уж жизнь не мила. Толку в ней нету.
Маялся досыта, радовался впроголодь.
— Зато людям много сделал. Выхаживал и старых и малых, — перебила Марья.
— А-а, — отмахнулся старик. — Добро бы впрок шло, ан нет. Не завсегда.
И вспомнилось, ему, как пришла однажды к нему девка. В ноги упала. Заголосила истошно. Спасти просила: «Свадьба скоро. А я брюхатая. Помоги от дитя ослобониться. Не то свекровь с мужем со свету сживут». — «Приплод-то чейный?» Девка глаза потупила. Замялась. Скраснела. Глазами в угол зыркала: «Не от будущего мужа. От любого». — «А где он?» — «Занятой».
Акимыч не хотел помогать. Больно уж девка не понравилась. Такую, что кошку, погладь, к любому пойдет. — «Грешно плод губить. Сколь брюхата?» — «Вполовину». — «В дите душа уже имеется. Потому губить не стану». — «Дедушка! Голубчик! Помоги, спаси меня!» — забилась девка у ног Акимыча.
Знал старик, что бывает, когда баба в подоле принесет. Не прощается такое. Жаль стало. — «Не кричи. Подымись. Да сказывай, впервой ли понесла?» — «Впервой». — «А бабой когда сделалась?» — «В зиму». — «Худо. Зимний плод крепкий. Больно будет. Выдюжишь?» — «Стерплю». Акимыч налил девке черного отвара. — «Пей, блудница. Да не жадься. Не то кровями изойдешь. Опростайся тут. Я пригляжу. Одной тяжко станет. На крик люди сберутся. Домерекают». Но та упросилась домой. А через два дня приехал мужик к Акимычу. За душу тряс. Лиходеем лаял, кобелем. Грозился убить. Мол, мою девку испортил, силом взял, опозорил, чести лишил. Да плод сделал. Долго ничего слышать не хотел. И только когда старик сказал, что давно в бабах радости не видит, ровно отрезвел. Тут лесник рассказал ему все.
С тех пор Акимыч молодок не лечил. Гнал от избы, что ворогов. Выхаживал, когда просили, ребят малых, мужиков, погодков своих. Платы не брал никакой. За то по селу его святым звали. На праздниках не обходили, дарили первым куском. А минувшей зимой сам чуть Богу душу не отдал. В пургу мужик к нему приехал. Акимыч у него на постой останавливался, когда в селе бывал. Тот умолял бабу выходить. Рожает, мол, а дите не по-людски идет. Задом к свету. Повитухи никак не сладят. Того и гляди наследника скалечут. На зад дитю водой святой поливают, чтоб выпростался. Зовут его, выманивают, даже молитвы читают. А дите, мол, ни с места. Сам задохнется и мать загубит.
Поехал Акимыч. Хоть зарекался к бабе не прикасаться. Ведь все грехи и беды от их окаянных. Да больно уж мужик упрашивал.
Когда ж мальца на свет живехоньким старик вытащил, все тут же об Акимыче позабыли. Хоть тот сам хворый приехал. Всю ночь домой шел. Под конец совсем устал. Пурга вымотала. Сел под дерево передохнуть. Засыпать начал, согреваться. А тут собачонка какая-то. Тяв датяв. Подумал, мерещится. Да нет. Ей тоже, видно, холодно стало. Сначала дичилась. Потом как к хозяину прижалась. Так вдвоем и добрели. После выведал старик, что собаку ту хозяин за старость со двора согнал. Три зимы жила она у лесника. Да пропала. Ушла. Видно, смертушку почуяла. Добрым словом поминал ее Акимыч.
О чем-то вспоминал и Колька. Вот он увидел себя совсем маленьким. В праздник мамка пирог испекла с повидлом, что бывало редко. И большой кусок ему дала. Ел он его бережно. Запивал пустым чаем. Сахару не было. Мать рассказывала, что в ее семье чай пили вприглядку с сахаром. Детей было много. На всех не напасешься. Потому головку сахара над столом повесят и, глядя на него, чай пьют. От того только горше становилось ребятне. Слезами давились. А у Кольки даже на приглядку не было. Съел он пирог, крошки в рот запихал. И пошел на улицу. Там народ. Много его было. Как пескарей в теплой заводи. Все смеялись. Со взрослыми дети шли. Кто за руку, кто на плече, кто, горб окоряча, ехал на отцовских спинах. Смеялись. Завидев такое, мальчишка назад повернул. Уткнулся в угол. Его некому было взять с собой за руку, посадить на сильные, крутые плечи. Мимо него все проходили равнодушно. Даже не замечали. Чужой он был.
Задумался и Макарыч. Вспомнил свое. Затянулся дымом. Горьким, как одиночество. От него даже мысли черные пошли, побежали вприскочку. «Вот тогда я зазря. Надо было… Зубы на пуговки извести ба…» И снова перед глазами замельтешила падучая крученая поземка. Макарыча тогда здорово избили плетью. Кто-то из каторжников донес на него. Мол, лаял матерно старшего конвоя. И посулил тому скальп содрать. А содрали за то всю шкуру на спине Макарыча. В камеру еле добрался. Среди дня снег показался багровым, в крови запекшимся. Много погодя узнал, кто его ворог. Хилой такой мужичонка. По такому и кулаку разгуляться негде. Мощи единые. Так не по-людски и помер. В морозилке.
Никто и не заметил, как вышел в сенцы Акимыч. Вернулся скоро. С ружьем. К Кольке подошел.
— Прими в память. Дедово еще. Тульское. Оно по родовой переходило. Может, сгодится. Взмужаешь, везде с собой бери. Што друга. Оно не подводило. Глядишь, и тебе добрую службу сослужит. Может, меня когда-нибудь вспомнишь.
— Не гребуй, бери, — Макарыч поддержал старика. Колька взял ружье. Залюбовался вороненой сталью. Невольно дрожь пробрала. Сколько мечтал он о таком ружье!
— Ты-то как без него? Тебе оно нужней, — протянул мальчишка подарок.
— Я не хожу нонче на промысел. Ноги, руки ослабли. А ружью хозяин должен быть.
Колька тут же принялся чистить и смазывать ружье.
Дождь не прекращался. Акимыч пек в печке картошку. Усердно сопел трубкой. Макарыч что- то выстругивал ножом. Марья неслышно прибирала в избе. Колька раздувал брюхатый самовар. Время шло к вечеру.
— Эдак и дороги навовсе рассопливятца. А ему и краю нету. Откудова такая пропасть? Как домой поедем-то? — глянул в окно Макарыч.
— Поспеете.
— То ли грешник народилси, то ли хто добрай преставился, — продолжил Макарыч.
— Ноне неразбериха деется повсюду. Поди, все вместе приключилось.
— То ягодный дождь, — тихо заметила Марья.
— Да! Ентот на неделю зарядил, — серчал Макарыч. И сказал решительно: — Взавтре двинемся. Ужо доберемся помаленьку, если Бог даст.
Утром, еще не продрав глаз, Макарыч услышал за окном трескотню птах: значит, дождь перестал.
На душе повеселело. Наскоро перекусив, стали собираться. Почуяв конец отдыху, быстрее захрумкал сеном Серый: сил набирался.
Когда все вышли из избушки, Акимыч благословил Кольку. И, пожелав доброй дороги, вслед перекрестил уезжающих. Колька из-за плеча наблюдал за ним. Акимыч стоял, как растерявшийся странник на чужой дороге. Белая борода прикрывала его до пояса. Из-под нее торчали несуразные штаны, сбахромившиеся у щиколоток. Старик долго смотрел вслед телеге.
— Прости, внучок. Не поминай лихом, коли што неладное сотворил. Спросу с меня нету. Земля тянет. Знать, перед могилой судьба свела меня с тобой. Сохрани и спаси его, Господи, — шептал он еле слышно.
Тихо переговаривались Макарыч с Марьей. Все о будущем толковали.
— Как меня перевозить станешь? Скарбу-то немного, а бросать жаль. Своим горбом нажито. Да и избу еще отец покойный ставил. Продать надо. Что ей брошенной стоять? Люди-то рады будут. Она у меня ухоженная, огородишко при ней. Ягода всякая. Сарай.