Законница… Что-то изменится в ее жизни, или все останется по-прежнему?
Кто-то тронул за плечо. Капка подскочила от неожиданности.
— Поздравляю, Задрыга! Теперь ты настоящей кентухой заделалась! Сивуч пронюхает — раздухарится! Балдеть будет, что и ты в чести дышишь! — улыбался Мишка-Гильза. Он присел рядом.
— Хреново приняли! Грызлись паханы! Не хотели в закон брать, — отмахнулась Капка.
— А ты забей на них! Меня тоже так в закон взяли, под треп и звон.
Почему? — удивилась неподдельно.
— Лажанулся малость! Надыбала наводка клевую хазу. Там плесень прикипелась — старая хивря. Ну, а у нее от жмура-мужа кой-какие безделицы остались. Антикварные. Вздумали тряхнуть. А я в закон готовился, домушничать мне было западло. Но пахан не думал, что так все закрутится. И послал меня с двумя кентами. Я возник через балкон. Дверь была открыта на нем. И враз нарисовался перед плесенью. Слышал, что вовсе развалюха. А она, как засекла меня, смекнула. Схватила со стола часы и по кентелю меня погладила. Тыква враз кругом пошла. Часы зазвенели на все голоса как бухие кенты. Я ошалел от такого. Катушки еле удержали. В зенках искры крутятся. А тут второй кент влез. Хивря в него пустила мужиком, какой на пианино стоял. Мраморный Аполлон. Статуэтка. Кент с катушек рухнул. В кентель угодила. Тут третий наш нарисовался. Плесень эта не блажила, как все. Сорвала со стола какую-то хреновину, да как шарахнет ею в нас. Она взорвалась. Огонь, вонь, шум. Пламя из-под катушек до самых мудей поднялось. Все обожгло. Мы — обратно к балкону, слиняли вниз и ходу на хазу. А от нас паленым за версту несет. Будто на костре всех троих разборка приморила. Смываемся, а на нас штаны тлеют. Чуть не с голыми сраками прихиляли в хазу. Только потом мы пронюхали, чем она долбанула в нас. Зажигалкой! Настольной. Она — падла — от ее хмыря осталась. Здоровая, увесистая хреновина. В нее с поллитровку бензина входило. Когда шваркнула старуха ее, она и взорвалась. Бензин на нас попал и горел синим огнем. До пояса поджарились. Какой навар? Хилять не могли. Три недели враскоряку ползали.
— И плесень не проучили? — изумилась Капка.
— Не до разборки с нею было. Кое-как одыбались. А на сходе когда пронюхали, почему я не возник, чтоб в закон взяли, совсем фаршмануть хотели. Трехали, мол, западло паленого домушника в честные воры принимать! Он с плесенью не справился! Не смог ее тряхнуть путем! Куда ж ему в дела? Заткнулись, когда на этой хивре сам Бешмет накололся. Доперло, что бабка та в партизанах войну канала. Ее на гоп-стоп хрен возьмешь. Только после этого меня в закон взяли. Но не без вони и трепу. С тобой еще тихо обошлось, — успокаивал Задрыгу. Та хохотала от души.
— Так вот и приняли в закон с новой кликухой. Паленый я теперь, а не Гильза. Весь сход со смеху зашелся, не хуже тебя рыготали кенты! — сознался Мишка, понурившись.
— У меня тоже не все по маслу в малине было. И махалась, и вопила на кентов. Особо на Боцмана с Таранкой бочку катила, да и они на меня всегда наезжали. А вот теперь их нет. Зверюги схавали, как падлюк! Обоих. Даже костей не осталось. Все их жалеют.
— И ты? — удивился Паленый.
— Мне тоже их не хватает. Не на ком стало свои подмоги проверять. Раньше — все на них испытывала, — вздохнула Капка.
— Они тоже не хотели, чтоб меня в закон взяли. Трандели, мол, на сходе трехнем, что паскудней Задрыги — зверя нет. Ну я им за это врубала! — вспомнила Капка.
— А что отмачивала? — поинтересовался Мишка.
— Они с дела возникли тогда. В Новосибирске. Пахан ботнул мне — примориться в хазе и приготовить хамовку малине. А сами смылись на дело. Все, кроме меня и Боцмана с Таранкой. Они не стали хавать, закемарили враз. Я все сделала. И вздумала проучить кентов. Прибила их ботинки к полу гвоздями. Барахло связала друг с другом. Носки к рубахам, штаны к рукавам на пуговки пристегнула. Залезла под стол и оттуда лягавым свистком зазвенела. Кенты как переполохались. Вскочили, скорей за барахло. А оно связано! Они — по фене звенят. Все жопы в пене со страху. А я из-под стола жару даю. Навроде, как лягавые хазу окружают, в кольцо берут. Боцман никак проснуться не может. Тыквой в портки полез, а клифт на ходули пялит. Таранка рубаху на катушки натянул и в ботинки заскочил. Хотел линять, а они — намертво к полу пришпандорены. Тыквой в пол воткнулся, лается, как блатяра! Меня по фене носит, ничего не может сообразить. Боцман свои не может от пола оторвать. Вывалили из хазы, как ханурики, босиком. Харями тычутся в коридоре, не смекнут — где двери. А я свищу. Они и вовсе кентели посеяли. Но тут пахан с Глыбой подоспели, возникли на счастье кентов. Те уж хотели из окон сигать. Ну их и притормозили. Включили свет. Пахан допер враз. Выволок меня из-под стола. Сам долго над цирком хохотал. А Боцман с Таранкой всю ночь до утра дрыхнуть не могли. Сдрейфили как последние сявки. И трехали, что если б не темнота, вмиг бы усекли мою подлянку. Но ссали свет включить, чтоб лягавые не возникли. Все просили Шакала не оставлять меня с ними наедине, мол, до беды доведу их — козлов облезлых! — вспоминала Задрыга и пожаловалась:
… Ну и накостылял мне пахан за них тогда! Три дня ни сесть, ни лечь не могла. Но я ему это не спустила на халяву и отомстили. Хаза та в отдельном доме была с подвалом. Я, пока кентов не было, закопалась в нем. В землю. Помнишь, как Сивуч учил, что чем л я всю боль на себя берет, если в нее лафово затыриться. Я и приморилась. Малина чуть не рехнулась шмонали меня повсюду. Н ментовке и в чужих малинах, на свалках и в морге. Весь Новосибирск на уши поставили. А я тихо канаю. Ничего не знала. Слышила шум, феню. А это пахан горячился. Меня не мог нашмонать, так Боцмана с Таранкой тыздил за то, что я, как он подумал, слиняла с малины.
— Три дня живым жмуром канала! Ну и Задрыга! Я больше одного дня не выдерживал! — сознался Паленый, с восторгом хлопну» Каику по плечу.
— Когда я возникла, они уже все мозги просрали, где шарить меня, только на погосте дыбать!
— Как они встретили тебя? — заинтересовался Мишка.
- По-всякому! Боцман с Таранкой — взвыли. Будто им в ерики «розочки» вогнали. Они думали, будто меня кто-нибудь пришил. И духарились, что без меня в малине дышать станут. Л я им кайф обломала — живой оказалась. Шакал слова трехнугь не мог. Глыба, как усрался. Сел на стул и заплакал, как баба, другие громко радовались. Пижон вякнул:
— Я ж трехал, жива, зараза облезлая! Ничего с ней не случится! Наша лярва когда в ад возникнет, первым делом, пахану чертей муди откусит за то, что тот ей положняк не платил на этом свете. И станет там малину сколачивать из нечисти. Чтоб оттуда тряхнуть всех обидчиков, какие на земле еще канают…
— Боцман с Таранкой, услышав это — офонарели. Подумали, что о них трехают и зашлись в фене. Ну, а Пижон совсем другое мерекал и послал шестерок за водярой обмыть мое возвращение. Тут и пахан с Глыбой и Тетей поверили, что не привиделась, жива, на своих ходулях вернулась к ним. И все спрашивали — где канала?
— Раскололась?
— Хрен им в зубы! Ничего не вякнула. Они так и не доперли. Зато пахан с перепугу до сих пор на меня не наезжает и не трамбует, — похвалилась Задрыга.
— Я тоже со своим паханом срезался недавно. Ему стукнуло в тыкву меня проверить. И посадил на хвост не законника, а блатаря. Тот давай за мной шмыгать повсюду. Куда я, туда и он. Я поначалу не врубился. Когда допер, вздумал оторваться от гада и ввалился в притон. Там к шмарам подвалил. И только бухнуть хотел с ними, этот хмырь нарисовался.
Паленый не заметил, как вздрогнула Задрыга, и продолжил хохоча:
— Я его к шмарам за стол затащил. Укирялся он до того, что баб от кентов отличать не мог и завалил его в постель к бандерше. К ней лет тридцать мужики не заходили по своей воле.
— Старуха?
— У нее, заразы, не только зубы вставные, а и парик носила. Каждую ночь его на банку натягивала, чтоб не помялся. Ну, а блатарь не допер. Ночью впотьмах шарил стакан, чтоб напиться воды, нащупал полный. Хвать! И чует, в пасти что-то костяное застряло. Уже давиться начал. Вырвал помеху. Ощупал. А это челюсть барухи! Блатаря на рыготину понесло. Только к столу хотел присесть, дух перевести, чует, задницей на что-то жесткое попал. Схватил. Видит, голова! Аж зашелся со страху. Не врубился, когда он успел ожмурить кого-то. Схватил барахло и ходу с хазы. Голиком по улице, средь зимы. Пока к пахану примчал, яйцы поморозил. Хотел ботнуть, что стряслось, и не смог. Язык отказал. Мычит, и все тут. Через неделю брехалка развязалась. Но не по-фартовому. Заикой остался с перепугу.
— А ты куда свалил? — спросила Капка.
— А я в дело смылся!
— В какое? — не верила Задрыга.
— Пархатого тряхнули. Он, козел лохмоногий, аборты дома делал. Мы его накрыли враз. Как возникли втроем, он сам чуть не родил. Мы его за хобот. Давай бабки, падла! Не то пасть до жопы порвем! Он нам из клифта пару стольников выдавил. Не хотел сам, мы его враз на уши поставили. Все обшмонали. Сняли жирный навар. И абортмахера оттыздили, вякнули, чтоб сало отращивал, через месяц, мол, положняк возьмем. Ну и смылись. А через месяц к нему пахан вздумал нарисоваться, сшибить навар. Я не сфаловался. Допер, что хмырь к встрече с законниками успел подготовиться. И уломался на другое дело. Когда на хазу вернулся, пахан с кентами валяются на полу, все в кровищи и вонь от них адская, тошнотная! Враз никто ничего не вякал. Не до того. Потом ботнули, как накололись. Не пофартило малине.