– А я понимаю только часть, – вставил патер Браун. – Что она имела в виду, говоря, что секретарь бунтует по поводу завещания?
Фьенн усмехнулся.
– Жалко, что вы незнакомы с секретарем, патер Браун. Вам доставило бы удовольствие понаблюдать за ним. Он распоряжался на похоронах с шумом и треском, точно на спортивном празднике. Когда стряслось несчастье, его было не удержать. Я вам уже рассказывал, как он раньше отнимал работу у садовника и поучал адвоката по части законоведения. Точно так же он учил хирурга хирургии. А так как этим хирургом был доктор Уолентайн, то дело кончилось тем, что он обвинил последнего в преступлении более тяжком, чем неумелая хирургическая операция. Секретарь вбил себе в свою рыжую голову, что полковника убил доктор, и, когда явилась полиция, он был прямо-таки великолепен. Он тут же на месте превратился в величайшего из детективов-любителей. Никогда ни один Шерлок Холмс так не подавлял Скотленд-Ярд своим интеллектуальным превосходством, как личный секретарь полковника Дрюса подавлял полицию, производившую дознание. Я вам говорю, это было сплошное удовольствие – смотреть на него! Он бродил взад-вперед, ероша свою рыжую гриву и роняя короткие, нетерпеливые фразы. Именно это поведение настроило против него дочь Дрюса. У него, разумеется, была своя теория, из того сорта теорий, какие бывают только в книгах. Флойду самому следовало бы быть в книге. Там он был бы гораздо смешнее и скандалил бы меньше.
– Какая же у него была теория? – спросил священник.
– О, чрезвычайно остроумная, – мрачно ответил Фьенн. – Он заявил, что полковник был еще жив, когда его нашли в беседке на полу, и что доктор убил его своим хирургическим инструментом, разрезая на нем платье.
– Ага! – сказал священник. – Полковник, кажется, лежал ничком на полу?
– Доктора спасла быстрая смена событий, – продолжал Фьенн. – Я уверен, что Флойд протолкнул бы свою гениальную теорию в газету, и доктора, пожалуй, арестовали бы, если бы все предположения не разлетелись вдребезги из-за самоубийства Гарри Дрюса. И тут мы опять возвращаемся к началу. Я полагаю, что это самоубийство равносильно признанию. Но подробностей трагедии никто никогда не узнает.
Наступило молчание, а потом священник очень скромно заметил:
– Мне кажется, что я знаю все подробности.
Фьенн был ошеломлен.
– Но послушайте, – воскликнул он, – каким образом вы можете знать все подробности? Вы все время находились на расстоянии сотни миль от места происшествия. Или вы уже тогда все знали? Если вы действительно дошли до самого конца, то когда же вы начали? Что дало вам первый толчок?
Патер Браун вскочил на ноги, охваченный необычным для него возбуждением.
– Собака! – воскликнул он. – Собака, разумеется! Вся история была бы у вас на ладони, если бы вы как следует подумали о поведении собаки на берегу!
Фьенн был окончательно сбит с толку.
– Но ведь вы сами говорили, что собака не имеет никакого отношения к делу и все мои соображения относительно собаки – сущий вздор.
– Собака имеет отношение к делу, – возразил патер Браун, – и вы поняли бы это, если бы относились к собаке просто как к собаке, а не как к всемогущему богу, творящему суд над людьми.
Он на мгновение смущенно замолк, потом заговорил вновь извиняющимся тоном:
– Дело в том, что я ужасно люблю собак. И мне кажется, что люди в своем поклонении собакам, в своем увлечении всевозможными суевериями, связанными с собаками, забывают о бедном псе как о таковом. Начнем с мелочи – с того, как собака Дрюса лаяла на адвоката и рычала на секретаря. Вы спрашиваете, как я мог все разгадать, находясь на расстоянии сотни миль от места происшествия. По чести сказать, это ваша заслуга, потому что вы блестяще охарактеризовали всех действующих лиц трагедии. Человек такого типа, как Трейл, который постоянно хмурится, неожиданно улыбается, играет пальцами и часто подносит их к шее, должен быть нервным, легко смущающимся субъектом. Я не удивился бы, если бы расторопный секретарь Флойд также оказался бы нервным человеком. Иначе он не порезал бы себе пальцев и не уронил бы ножниц, услышав вопли Джэнет Дрюс.
А собаки, надо вам знать, ненавидят нервных людей. Не знаю, отчего это происходит: оттого ли, что собака сама нервничает в присутствии такого человека; оттого ли, что она, как всякое животное, немножко задириста; оттого ли, что собачье тщеславие (а оно колоссально!) бывает задето, когда собака чувствует, что ее не любят, – так или иначе бедняга Нокс ничего не имел против этих людей, кроме того, что они ему не нравились, потому что боялись его. Я знаю, что вы все очень умные люди. Нельзя потешаться над умными людьми. Но порой мне кажется, что вы слишком умны, чтобы понимать животных. Иногда вы даже не можете понять человека, в особенности когда он действует просто, как животное. Животные чрезвычайно непосредственны и просты, они живут в мире трюизмов[10]. Возьмите хотя бы этот случай: собака лает на человека, и человек убегает от собаки. А вот вы, оказывается, недостаточно просты, чтобы понять: собака лаяла, потому что ей не нравился этот человек, а человек убежал, потому что он боялся собаки. Никаких других мотивов у них не было, да они в них и не нуждались. Но вы обязательно должны усмотреть в этом психологическую тайну и приписать собаке сверхъестественное чутье и превратить ее в орудие рока. Вы обязательно должны предположить, что человек удирал не от собаки, а от палача. А между тем, если вы как следует поразмыслите, то вы поймете, что вся эта глубочайшая психология абсолютно неправдоподобна. Если бы собака действительно могла узнать убийцу своего хозяина, то она не стала бы лаять на него, как на любого незнакомого ей посетителя, – гораздо вероятнее, что она бросилась бы на него и вцепилась бы ему в глотку. И неужели вы действительно думаете, что человек достаточно жестокосердный, чтобы убить своего старого друга, а потом выйти с улыбкой на устах к семье убитого и гулять с его дочерью и домашним врачом, – неужели вы думаете, что такой человек убежал бы, гонимый угрызением совести, только потому, что на него залаяла собака? Он, пожалуй, мог бы почувствовать всю трагическую иронию происходящего; эта ирония могла бы даже потрясти его душу, как и всякий иной трагический пустяк. Но он ни в коем случае не бросился бы бежать от единственного свидетеля преступления, который не мог рассказать о том, что он видел. Таким паническим бегством люди спасаются, когда они напуганы не трагической иронией, а собачьими клыками. Все это слишком просто, чтобы вы могли понять. Но вот мы переходим к сцене на берегу – она гораздо интересней. И в вашем изложении она мне показалась гораздо более загадочной. Я не понял, почему собака бросилась в воду и опять вышла на берег. Если бы Нокс был взволнован чем-нибудь иным, он, вероятнее всего, вообще не полез бы в воду за тростью. Он побежал бы в том направлении, где ему чудилась катастрофа. Когда собака ищет палку, камень, все что хотите, то ее ничто не может оторвать от поисков – разве только резкое приказание, да и то не всегда. Я это говорю на основании опыта. И то, что Нокс вылез на берег, потому как у него переменилось настроение, кажется мне совершенно неправдоподобным.
– Но ведь он все-таки вернулся на берег, и притом без трости!
– Он вернулся на берег без трости по весьма уважительной причине, – ответил священник. – Он вернулся без трости, потому что не нашел ее. И он завыл, потому что не мог найти ее. Именно по такому поводу собака способна завыть. Собаки – отчаяннейшие приверженцы ритуала. Они, как дети, чрезвычайно чувствительны к малейшему нарушению рутины в игре. И вот – что-то было неладно в игре. Собака вылезла на берег и пожаловалась на поведение трости. С ней никогда ничего подобного не случалось. Ни разу в жизни почтенная, всеми уважаемая собака не подвергалась столь унизительному обращению со стороны ничтожной старой трости.
– Что же она сделала такого – эта трость? – спросил Фьенн.
– Она утонула, – ответил патер Браун.
Фьенн не нашелся что сказать. Священник продолжал:
– Она утонула потому, что в действительности была не тростью, а стальным стилетом с острым лезвием в деревянном футляре. Я думаю, еще ни одному убийце не удавалось развязаться с орудием преступления столь странным и вместе с тем столь естественным образом.
– Я начинаю вас понимать, – промолвил Фьенн. – Но если даже орудием преступления и был стилет, спрятанный в трости, то все же каким образом было совершено это преступление?
– У меня появилось предположение, как только вы произнесли слово «беседка», – сказал патер Браун. – Оно укрепилось, когда вы сказали, что на Дрюсе был белый костюм. Пока все искали короткий кинжал, это никому не могло прийти в голову; но если мы допустим, что полковник был заколот длинным стилетом вроде рапиры, то мое предположение становится правдоподобным.