— Но ведь его голос — голос лишь одного человека, плохо образованного и совершенно невежественного в этой области. Он просто жалок.
— Но его страстность воздействует на умы, и ты это прекрасно знаешь. Его воинственному пылу мы должны противопоставить свой.
Страстность. Внимание Алекса привлекло именно это слово. «Мы говорим вовсе не о ядерной энергии, — подумал он. — Мы говорим о страстности. О страсти. Разве так говорили бы мы сейчас, если бы оставались любовниками? Она требует от меня гораздо большего, чем преданность делу. Обязательств гораздо более личных, чем те, что накладывают на человека исследования в области атомной энергии». Снова взглянув на нее, он ощутил вдруг… не желание, нет, но тревожаще-яркое воспоминание о желании, которое так влекло его к ней когда-то. И с этим воспоминанием перед его мысленным взором возникла вдруг до мелочей знакомая картина: они вдвоем в ее доме, ее тяжелые груди, ее волосы, упавшие ему на лицо, ее губы, ее руки, ее бедра…
Он сказал достаточно резко:
— Если тебе нужна вера, если ты ищешь подходящую религию — твое дело. Выбор огромный. Конечно, здешнее аббатство лежит в руинах, и я сомневаюсь, чтобы этот старый импотент в пасторском доме мог что-то подходящее тебе предложить. Но попытайся сама найти кого-нибудь или что-нибудь, что тебе по душе: брось есть рыбу по пятницам, откажись от мяса, перебирай четки или посыпай голову пеплом, занимайся медитацией по четыре раза на дню, почитай свою собственную Мекку.[16] Но ради Бога, если только Он есть, не превращай в религию науку!
У него на столе зазвонил телефон. Кэролайн Эмфлетт уже ушла, и телефон был переключен на городскую линию. Пока Мэар брал трубку, Хилари успела подойти к дверям. Он увидел ее последний долгий взгляд. Затем она вышла, с ненужной решительностью захлопнув за собой дверь.
Звонила его сестра. Она сказала:
— Как хорошо, что я тебя поймала. Я забыла напомнить тебе, чтобы ты заехал на ферму к Болларду, забрал уток для обеда в четверг. Он их для тебя подготовит. Кстати, нас будет шестеро. Я пригласила Адама Дэлглиша. Он снова здесь, на мысу.
Алекс сумел ответить ей так же спокойно, как говорила она:
— Поздравляю. И он, и его тетушка целых пять лет умудрялись, и довольно умело, отбояриваться от соседских котлет. Как это тебе удалось его залучить?
— Проще простого: я его пригласила. Мне кажется, он подумывает о том, чтобы оставить мельницу себе и наезжать сюда в отпуск. И понимает, что теперь ему придется признать существование соседей. А может быть, он собирается ее продать. Тогда, приняв приглашение, он ничем не рискует: более близкие отношения с соседями ему не грозят. Но почему бы нам с тобой не усмотреть в его согласии просто обычную человеческую слабость? Желание отведать хорошей еды, которую к тому же не надо готовить самому?
И тогда у тебя за столом будет одинаковое количество мужчин и женщин, подумал Алекс. Впрочем, вряд ли это соображение могло иметь какое-то значение для его сестры. Она с презрением относилась к укоренившемуся с Ноевых времен убеждению, что за столом лишний мужчина, каким бы непривлекательным и глупым он ни был, вполне приемлем, но лишняя женщина, пусть даже весьма знающая и остроумная, — явление нежелательное.
Он спросил:
— А что, я должен буду говорить с ним о его стихах?
— Мне думается, он приехал в Ларксокен, чтобы скрыться от тех, кто жаждет поговорить с ним о его стихах. Но тебе не повредит, если ты на них глянешь. У меня есть недавно вышедший томик. И это действительно поэзия, а не проза, размещенная на странице столбиком.
— Ты полагаешь, что есть разница, если иметь в виду современную поэзию?
— О, несомненно. Если эти столбики можно читать как прозу, это и есть проза. Проведи такой тест — не ошибешься.
— Боюсь, наши ученые поэтологи с тобой не согласятся. Я выезжаю минут через десять. Про уток не забуду.
Он улыбался, кладя трубку на рычаг. Сестра обладала удивительной способностью восстанавливать его душевное равновесие. И даже хорошее настроение.
Прежде чем покинуть кабинет, Мэар постоял у двери, обводя взглядом комнату, будто видел ее в последний раз. Ему очень хотелось получить новое назначение, он сам, умно и хитро рассчитав ходы, добивался осуществления этих своих амбиций. Но теперь, когда новый пост был почти у него в руках, он вдруг понял, как будет ему недоставать Ларксокенской станции, ее удаленности, ее холодной, бескомпромиссной мощи. Здесь, на территории АЭС, не было сделано ничего, что могло бы ее хоть сколько-нибудь украсить, как это сделали в Сайзвелле, на Суффолкском побережье. Не было гладко подстриженных зеленых газонов, радующих глаз; не было ни цветущих деревьев, ни усыпанного цветами кустарника, на которые так приятно было смотреть во время его наездов в Уинфрит, в Дорсете. Низкая, облицованная песчаником стена, огораживающая станцию со стороны моря, изгибаясь, повторяла очертания берега. Укрытая за ней, здесь каждую весну протягивалась яркая полоса — цвели нарциссы, мартовский ветер трепал и раскачивал их желтые и белые головки. И мало что еще было сделано, чтобы смягчить контраст: серая бетонная громада АЭС нависала над берегом. Но именно эта дисгармония и нравилась Алексу: открытое пространство волнующегося моря, коричневато-серого, отороченного белым кружевом пены, под беспредельным небом; широкие окна, которые он мог распахнуть так, чтобы по мановению руки непрестанный глухой шум разбивающихся о берег валов, похожий на рокот отдаленного грома, заполнил его кабинет. Больше всего он любил штормовые зимние вечера, когда, заработавшись допоздна, он, подняв глаза, мог видеть ожерелье огней, украсивших горизонт: корабли шли морским путем на юг, к Ярмуту, а совсем близко — сверкание легких суденышек, мчавшихся вдоль берега. Он видел тогда и яркий луч Хэпписбургского маяка, предупреждавшего бесчисленные поколения моряков о предательских прибрежных мелях. Даже в самые темные ночи он мог разглядеть при свете, который, казалось, море таинственным образом аккумулирует, а затем отражает, великолепную западную башню Хэпписбургского собора XV века — внушительный символ безнадежных усилий человека найти защиту от этого самого опасного из морей. Но, разумеется, не только это символизировала западная башня. Ведь именно ее, должно быть, видели в последний раз гибнущие в пучине вод моряки — что в войну, что в мирное время. Память Алекса, всегда цепко удерживавшая факты, послушно подсказала детали по первому его требованию. Команда корабля королевского флота «Пегги», выброшенного на берег 19 декабря 1770 года; сто девятнадцать членов экипажа корабля «Непобедимый», шедшего в Копенгаген на соединение с флотом адмирала Нельсона и разбившегося на прибрежных мелях в 1801 году, 13 марта; таможенное судно «Охотник», пропавшее без вести в 1804 году. Сколько моряков с погибших кораблей похоронено в заросших травой могилах на кладбище у Хэпписбургского собора! Возведенная в век искренней веры в Бога, эта башня была еще и символом последней, неистощимой надежды на то, что даже море вернет, в конце концов, свои жертвы и что Бог есть Господь над водами так же, как и над землей. А теперь морякам была видна не только эта башня. Они могли видеть на берегу и прямоугольный монолит Ларксокенской АЭС, рядом с которым башня казалась меньше и незначительнее, словно карлик с великаном. Для тех, кто ищет символику в неодушевленных предметах, значение этого символа было простым и ясным: человек своим разумом и энергией добился того, что смог понять и обуздать силы этого мира, смог сделать свою недолговечную жизнь на земле более приемлемой, более комфортной, смог уменьшить боль и страдания, выпадающие на его долю. Для Алекса это убеждение служило стимулом его деятельности, и, если бы ему нужна была религия, вера, помогающая жить, этого ему хватило бы с избытком. Но иногда, в самые темные ночи, когда волны обрушивались на гальку с грохотом пушечной пальбы, и его наука, и этот символ вдруг представлялись ему столь же преходящими, недолговечными, как жизни тех, кто погиб в морской пучине. И тогда он с удивлением обнаруживал, что в голове его бродят мысли о том, не сдастся ли в один прекрасный день эта бетонная махина на волю волн, как те разбитые валами бетонные укрепления, что остались на берегу от последней войны, и не превратится ли и она, подобно им, в поверженный символ долгой истории человечества на пустынном здешнем побережье? Или станция победит и время, и само Северное море и останется стоять даже тогда, когда последняя тьма окутает землю? В минуты самого глубокого пессимизма некая не поддающаяся управлению часть его мозга не сомневалась в неизбежности наступления этой последней тьмы, хотя Алекс надеялся, что тьма эта падет на планету, когда его уже не будет, а может быть, не будет и его сына. Иногда он улыбался с печальной иронией, говоря себе, что он и Нийл Паско, стоя по разные стороны, могли бы отлично понять друг друга. Единственным различием между ними было то, что один из них не утратил надежды.