Ведро с водой взлетело вверх. Оно «вспорхнуло», точно птица. И опустилось на место с мелодичным всплеском.
Старик вздрогнул, когда Говард пнул ногой не ведро, а его самого. Он стоял в серой, мыльной пене и был готов вскрикнуть.
— Дайте-ка мне эту швабру, — попросил Говард. — И я ее вымою.
— Пошел вон, грязный бродяга!
Говард вернулся в комнатенку.
Он сел на кровать и закрыл растопыренными ладонями рот и нос, а затем глубоко вздохнул, потому что с трудом отскочил от двери.
Но он вовсе не был пьян.
У него дрожали руки.
У него дрожали руки, и они были все в крови. Его руки были в крови.
Говард решил осмотреть свои вещи. Его поблекший габардин основательно измялся, засалился, затвердел от грязи и топорщился складками. От него пахло как от кур на ферме Джоркинга за Твин-Хилл. Мальчишкой он выбирал долгий, окольный путь к городку Слоукему, чтобы обойти стороной свиней Джоркинга. Но сейчас запах не имел значения и даже доставлял удовольствие, потому что он искал совсем иное.
Он обшаривал руками одежду, точно обезьяна, у которой завелись вши.
И внезапно нашел. Вот он, большой, коричнево-черный сгусток. Один кусок этого сгустка прилип к лацкану его пиджака. А другой к рубашке. Из-за него рубашка приклеилась к пиджаку. Он отодрал их.
Сырой край сгустка был волокнистым.
Он вскочил с кровати и подбежал к осколку зеркала. Его правый глаз напоминал старую косточку от авокадо. Вдоль переносицы тянулся алый шрам. Левая сторона нижней губы распухла, словно кусок вздувшейся жевательной резинки. А левое ухо карикатурно окрасилось в пурпурный цвет.
Он с кем-то дрался?
Или не дрался?
А его крепко отдубасили.
А может быть, победа осталась за ним?
Или, вернее, он победил в схватке, но при этом его крепко отдубасили?
Он приложил трясущиеся руки к здоровому глазу и уставился на них. Костяшки пальцев на обеих руках были исцарапаны, изранены и распухли, став чуть ли не вдвое больше. По его светлым волосам текла кровь, и они поднялись дыбом, как накрашенные тушью ресницы.
«Но это моя собственная кровь».
Он повернул руки ладонями вверх и почувствовал облегчение, словно его с головы до пят окатили чистой водой. На ладонях крови не было.
«Возможно, я никого не убивал», — радостно подумал он.
Но его радость мгновенно улетучилась. Ведь была и другая кровь — на пиджаке и рубашке. Может быть, это не его кровь. Может быть, она чья-то еще. Может быть, теперь все обошлось. Может быть!..
«В конце концов я рехнусь от сомнений, — решил он. — И если не выброшу эти мысли из головы, то, клянусь богом, они меня доконают».
А руки болели.
Говард неторопливо обшарил карманы. У него было с собой больше двухсот долларов, и они исчезли. Открытие не вызвало у него особых чувств. Он не надеялся что-либо найти и не был разочарован. Его деньги пропали. А вместе с ними карманные часы с миниатюрным золотым скульптурным молотком. Отец подарил ему их в тот год, когда Говард отправился во Францию. И золотая ручка, подаренная Салли в прошлом году на день его рождения. Его ограбили. Возможно, после того, как он попал в проклятое логово, в этот притон для наркоманов. Объяснение показалось ему правдоподобным. Там за номер всегда требовали плату вперед.
Говард попытался мысленно представить себе «клерка в приемной», «вестибюль», «Боуэри» — как все это выглядело прошлым вечером.
Прошлым вечером. Или позапрошлым. Или две недели назад. В последний раз ему понадобилось шесть дней. А однажды хватило и двух часов. Он никогда не знал точно и мог подсчитать лишь впоследствии, потому что его приступы походили на сухую труху, уносимую потоком времени. Их ничем нельзя было измерить, и надеяться оставалось только на окружающую обстановку.
Говард вновь с угрюмым видом подошел к двери.
— Какое сегодня число?
Старик стоял на коленях у ведра, обмакнув в него швабру.
— Я сказал, какое сегодня число.
Старик по-прежнему был обижен. Он упрямо болтал шваброй в ведре.
Говард услышал скрип своих зубов.
— Какое сегодня число?
Старик сплюнул.
— Что-то ты, братец, расшумелся. Я сейчас позову Багли. Он тебя живо приструнит. Будь уверен, приструнит. — Однако он, вероятно, что-то увидел в здоровом глазу Говарда и уныло ответил: — Вчера был День труда, вот и подсчитай. — Потом забрал с собой ведро и поспешно скрылся.
Вторник после первого сентябрьского понедельника.
Говард вбежал к себе в комнатенку и сверился с календарем. На нем значился 1937 год.
Говард почесал голову и рассмеялся. «Изгой, вот кто я. Они найдут мои кости в дальнем море, на дне».
Дневник!
Говард принялся его искать и в отчаянии перетряхнул грязные простыни.
Он начал вести дневник сразу после своего первого, спутавшего все понятия, путешествия сквозь время и пространство. Ночные заметки фиксировали сознательную часть его существования, помогали ощутить точку под ногами без боязни оглянуться назад, в темную бездну. Но это был любопытный дневник. В нем в хронологическом порядке описывались события повседневной жизни до и после приступов. А за ними следовали чистые страницы — символы его плавания в море безвременья.
У него скопилась уже целая коллекция таких дневников — толстых записных книжек в черных обложках. Заканчивая один из них, он убирал его в ящик письменного стола. Но всегда носил с собой текущие записи.
А если у него похитили и дневник?
Однако он все же нашел его в нагрудном кармане пиджака, под льняным ирландским носовым платком.
Последняя запись подсказала ему, что нынешнее путешествие продлилось девятнадцать дней.
Ом посмотрел в грязное окно.
Три этажа ночлежки возвышались над улицей, Говард находился на третьем, самом верхнем. Вполне достаточно.
«Но допустим, я просто сломаю ногу?» И он выскользнул в вестибюль.
* * *
Эллери Квин заявил, что не станет слушать его рассказ и пусть Говард сначала помоется в ванне и плотно позавтракает. Известно, что историями, поведанными голодным, усталым и страдающим человеком, интересуются поэты и священники, а для людей, привыкших иметь дело с фактами, — это лишь пустая трата времени. Он был эгоистом, и только чистый эгоизм побудил его раздеть Говарда, приготовить для странного посетителя теплую ванну, побрить ему бороду, перевязать раны, дать отглаженную одежду и накормить завтраком, подав фужер томатного сока, смешанного с уорсетширским бренди, небольшой бифштекс, семь ломтей тостов с разогретым маслом и три чашки черного кофе.
— Ну вот, теперь я тебя узнаю, — весело проговорил Эллери, наливая третью чашку. — Теперь ты способен думать и здраво рассуждать, хотя и не без некоторых усилий. Что же, Говард, когда я видел тебя в последний раз, ты был мраморно-бледным. А сейчас вновь становишься нормальным человеком из плоти и крови.
— Ты успел осмотреть мою одежду.
Эллери улыбнулся:
— Ты довольно долго мылся в ванне.
— Я долго шел к тебе из Боуэри.
— И тебя обокрали?
— Ты и сам знаешь. Наверное, уже залез ко мне в карманы.
— Естественно. Как поживает твой отец, Говард?
— С ним все в порядке. — Говард недоуменно огляделся по сторонам и отодвинулся от стола. — Эллери, я могу позвонить по твоему телефону?
Эллери проследил взглядом, как Говард направился в его кабинет. Он не закрыл за собой дверь, и Эллери задумался, стоит ли ее закрывать. Очевидно, Говард заказал междугородний разговор, поскольку из-за двери какое-то время не доносилось ни звука.
Эллери потянулся за трубкой, которую привык курить после завтрака, и припомнил все известное ему о Говарде Ван Хорне.
А известно ему было немного, да и сведения относились к довоенной поре их жизни за океаном. Прошло уже целое десятилетие. Они познакомились на террасе кафе, расположенного на углу рю де ля Юшетт и бульвара Сен-Мишель. Это был предвоенный Париж. Париж кагуляров[1] и populaires.[2] Париж той невероятной выставки, когда нацисты с новенькими фотокамерами и путеводителями высыпали на правый берег Сены, расталкивая бледных беженцев из Вены и Праги с видом всемогущих сверхчеловеков и одновременно с жадным нетерпением туристов, собирающихся посмотреть фреску Пикассо «Герника». Париж непримиримых споров об Испании, в то время как за Пиренеями Мадрид умирал, ожидая вооруженного вмешательства. Да, это был Париж накануне падения, и Эллери искал в нем человека, которого знали под фамилией Ханзель; но о той другой, давней истории, наверное, никто и никогда не расскажет. А поскольку Ханзель был нацистом и лишь немногие нацисты, как считалось, появлялись на рю де ля Юшетт, Эллери стал поджидать его в этом кафе.