— вот оно!
Отец Браун говорил так, словно его осенило видение. Грэндисон Чейз все так же хмурил лоб, зачарованно глядя на священника. Нужно признаться, что в какой-то момент на его озадаченном лице мелькнула тревога. Казалось, что потрясение от первой странной исповеди святого отца еще не улеглось, словно в комнате продолжали рокотать отголоски грома. В глубине души он твердил себе, что ошибка обусловлена мимолетным помутнением рассудка. Что отец Браун, конечно, не может быть чудовищем и жестоким убийцей, каким Чейз всего лишь на мгновение его представил. Но все ли в порядке с этим человеком, который так спокойно рассуждал о том, что он убийца? Возможно ли, что священник немного не в себе?
— Не кажется ли вам, — вдруг спросил он, — что ваши утверждения о попытках влезть в шкуру преступника могут сделать человека снисходительным к преступлениям?
Отец Браун сел прямо и отрывисто заговорил:
— Я знаю, что все обстоит как раз наоборот. Это решает проблему греха и времени его совершения. И дает возможность покаяться заранее.
В воздухе повисло молчание. Американец смотрел на высокую крутую крышу, нависавшую над доброй половиной дворика. Хозяин, не шевелясь, глядел на огонь. Снова раздался голос священника, но звучал он иначе, как будто откуда-то снизу.
— Есть два способа отвратить дьявола, — произнес он, — и разница между ними являет собой глубочайшее противоречие в современной религии. Первый — ужасаться ему, потому что он далеко. Второй — потому что он близко. Ни одна добродетель и ни один порок так друг от друга не далеки, как эти две стези.
Ему не ответили, и он продолжал так же веско, будто ронял слова, как капли расплавленного свинца:
— Вы можете считать преступление ужасным, потому что никогда бы не смогли его совершить. Я называю его ужасным, потому что смог бы. Вы думаете о нем, как об извержении Везувия, однако оно не так ужасно, как если бы загорелся этот дом. Если бы здесь внезапно появился преступник…
— Если бы тут внезапно появился преступник, — с улыбкой сказал Чейз, — то вы, по-моему, были бы с ним чрезмерно снисходительны. Вы бы наверняка начали ему говорить, что вы сами преступник, и объяснять, что для него совершенно естественно обчистить карманы отца или перерезать глотку матери. Откровенно говоря, это нелогично. Думаю, куда логичнее заявить, что ни один преступник никогда не исправится. Достаточно легко теоретизировать и строить гипотезы, но ведь все мы знаем, что говорим на ветер. Сидя в милом и уютном доме мсье Дюрока, уверенные в своей добропорядочности и прочем, мы театрально щекочем себе нервы разговорами о ворах, убийцах и загадках их душ. Однако те, кому приходится иметь дело с настоящими ворами и убийцами, вынуждены обращаться с ними совершенно по-другому. Мы в полной безопасности сидим у огня и знаем, что дом не горит. Мы знаем, что здесь нет преступников.
И тут мсье Дюрок, которого упомянул американец, медленно поднялся от так называемого огня, и его огромная тень, казалось, заслонила все вокруг, став темнее даже ночного неба у них над головами.
— Здесь есть преступник, — проговорил он, — и это я. Я — Фламбо, и за мной по-прежнему охотится полиция обоих полушарий.
Американец продолжал смотреть на него застывшим сверкающим взглядом, не в силах ни шевельнуться, ни выговорить хоть слово.
— В моем признании нет ничего мистического, метафорического или искупительного, — продолжал Фламбо. — Двадцать лет я крал вот этими руками, двадцать лет я бегал от полиции вот этими ногами. Надеюсь, вы признаете, что мои деяния были осмысленными. Надеюсь, вы признаете, что судившие и ловившие меня действительно боролись с преступниками. Думаете, я не знаю, как они хулили и осуждали преступников? Разве я не слушал проповеди праведников и не видел холодных глаз уважаемых граждан? Разве меня не поучали и не наставляли высоким и пафосным слогом? Разве не спрашивали, как можно кому-то так низко пасть, не говорили, что ни один достойный человек и помыслить не может о том, чтобы погрузиться в такую бездну порока? Вы думаете, все эти речи вызывали у меня что-то кроме смеха? Только мой друг сообщил мне, что знает, почему я краду. И с того дня я не украл ни гроша.
Отец Браун протестующе поднял руку, а Грэндисон Чейз с присвистом выдохнул.
— Я сказал вам истинную правду, — проговорил Фламбо, — и теперь вам решать, выдать меня полиции или нет.
Воцарилось глубокое молчание, нарушаемое лишь негромким смехом детей Фламбо из высокого темного дома да еще чавканьем и хрюканьем свиней из скрытого в сумерках хлева. Его прервал громкий звенящий голос с нотками обиды. Сказанное Чейзом могло бы удивить тех, кому незнаком сентиментальный американский дух, и то, сколь близок он, несмотря на кажущийся очевидным контраст, испанскому рыцарству.
— Мсье Дюрок, — довольно натянуто начал американец, — надеюсь, за весьма продолжительное время мы успели с вами подружиться, и мне было бы весьма обидно предположить, что вы считаете меня способным на подобный поступок, пока я пользовался вашим гостеприимством и расположением вашего семейства лишь потому, что вы изволили по своей воле посвятить меня в некоторые детали вашей биографии. А когда вы заговорили в защиту своего друга… Увольте, сэр. Не могу представить, что в подобных обстоятельствах один джентльмен может донести на другого. Куда лучше стать грязным сикофантом и торговать людской кровью. В данном случае!.. Могли бы вы представить себе такого Иуду?
— Я мог бы попытаться, — произнес отец Браун.
Скандальное происшествие с отцом Брауном