Расследование дела Карфакс происходило в июле нынешнего, 1902 года.
Вскоре после его завершения я переехал в свою квартиру на улице Королевы Анны и две недели не видел моего друга Когда мы встретились снова, я был расстроен его утомленным видом. Холмс пробормотал, что он плохо спит, ему снится один и тот же сон, в котором его, как ни странно, пугает не то, что леди Фрэнсис гибнет в преждевременной могиле, а то, что ей удается оттуда вырваться.
Для такого закоренелого рационалиста, как Холмс, было необычным уже то, что ему снятся сны. Но еще худшим было молчаливое признание, что ночной кошмар мешает ему спать. Я знал, что Холмс способен бодрствовать несколько дней, работая над делом, но ведь дело Карфакс было успешно раскрыто, хотя и в последнюю минуту.
В голове у меня мелькнула мысль, что леди Фрэнсис могла пробудить в Холмсе скрытую тафофобию. К началу XX столетия боязнь преждевременного захоронения приобрела размеры эпидемии. Недавно пожилая пациентка преподнесла мне первое издание книги Тебба и Воллума «Преждевременные похороны, и как их можно предотвратить». Она так боялась проснуться в могиле, что строго приказала мне в случае ее смерти перед похоронами перерезать ей горло. Просмотрев помещенную в книге библиографию, я насчитал не менее ста двадцати трудов на пяти языках, посвященных этой теме, не считая ста тридцати пяти статей, сорока одной университетской диссертации и семнадцати брошюр, опубликованных Лондонской ассоциацией предотвращения преждевременных похорон. Честное слово, от всего этого у меня начались кошмары еще до того, как я впервые услышал о леди Фрэнсис Карфакс.
Но Холмс никогда не обнаруживал подобных слабостей, которые не соответствовали его холодному, сугубо научному подходу к любому расследованию. Я не понимал, почему дело Карфакс так подействовало на моего друга, и это меня беспокоило. Отсюда и моя злополучная попытка отвлечь его поездкой в деревню.
— Поворачивайте сюда, — внезапно сказал Холмс.
Я не видел никакого перекрестка, но справа среди деревьев темнела какая-то брешь. Я натянул поводья, и пони свернул с дороги; двуколка, накренившись, последовала за ним. «Все-таки мы угодили в канаву», — подумал я, но колеса заскрипели по невидимому гравию. Мы словно ехали в темном туннеле, образованном стоящими вдоль дорожки деревьями. Высокая трава шелестела по ногам пони, а ветки царапали бока двуколки. Первые капли дождя властно забарабанили по нависающим над нашими головами листьям.
— Не думаю, Холмс, что эта дорога ведет в Бэгшот.
— Нет, но она ведет к укрытию, если вы не возражаете против одного-двух призраков.
Я собирался спросить, что он имеет в виду, когда мы выехали из леса. Впереди, на темном склоне Саррей-Хилла, темнело здание, казавшееся огромным. Вспышка молнии позволила мне осознать свою ошибку: само здание было очень маленьким — обычный помещичий дом в георгианском стиле. Однако вокруг него, словно осколки яичной скорлупы, громоздились руины по меньшей мере трех более древних сооружений. С наступлением темноты дом вновь стал выглядеть огромным, лишенным света и других признаков жизни, но тем не менее словно наблюдающим и чего-то ждущим.
Подул сильный ветер, и начался ливень с градом. Когда я ставил пони под защиту стены и крыши дома, Холмс исчез внутри. Последовав за ним, я задержался в дверном проеме, черном, как недра земли, и пахнущем сырым деревом и гнилью.
— Холмс! Где вы?
— Добро пожаловать в Мортхилл-Мэнор, — глухо донесся изнутри его голос.
Когда я ощупью двинулся к нему, буря зашумела у меня за спиной и до меня долетали только обрывки его фраз:
— Название или какой-то его вариант… говорят, восходит к неолитическим временам, относясь к большому кургану.[45] Друиды… камни, установленные кругом в дубовой роще на вершине холма… В шестидесятом году до Рождества Христова там совершались человеческие жертвоприношения, чтобы обеспечить Боадицее[46] победу в восстании против римлян… После ее поражения римские солдаты перебили жрецов, повалили камни и срубили священные дубы, чтобы построить сельскую виллу… Говорят, под полом заживо замуровали кельтских детей… Вы что-то сказали, Уотсон?
— Нет! — сердито отозвался я. Ударившись бедром о стол, я выругался, злясь на Холмса с его несвоевременными затеями и на боль в старой ране, полученной на войне и уже начавшей ныть с изменением погоды.
Стена, которую я ощупывал левой рукой, внезапно оборвалась. Я стоял в дверях длинной столовой, чьи размеры позволила определить вспышка молнии за высокими разбитыми окнами. Холмс двигался в дальнем конце комнаты, очевидно, что-то разыскивая и продолжая вещать, словно какой-то адский чичероне.
— С тех пор на этом месте было воздвигнуто много сооружений, и каждое было построено на костях… я хотел сказать — на камнях своего предшественника. В средние века на развалинах виллы построили монастырь, но он был заброшен из-за «странных подземных звуков». Позднее выяснилось, что настоятельница распорядилась заживо замуровать тринадцать молодых послушниц «для утешения погребенных в кургане». Во время царствования Елизаветы здание перестроили, но снова покинули, после того как зараженная вода из нового колодца убила девятерых детей. В тысяча шестьсот сорок пятом году круглоголовые[47] сожгли дом до основания, думая, что там прячутся жена и дети роялиста. К несчастью, они действительно там находились.
Пламя зажженной свечи осветило чеканные черты Холмса, а позади него — лицо молодой женщины. Я не смог удержаться от возгласа, хотя понимал, что это портрет. Холмс повернулся и посмотрел на висящую над камином картину. Я был уверен, что ее внезапное появление испугало и его, однако единственным проявлением этого было легкое дрожание руки, державшей свечу.
— Теперешнее здание воздвигнуто в тысяча семьсот двадцать пятом году, — сказал он. — Его последняя владелица была, на мой взгляд, худшей из всех. Вот вам портрет истинного вампира.
Возникшее из мрака лицо на холсте казалось призрачно бледным и в то же время необычайно живым. Поза и внешность несколько напоминали «Мону Лизу» да Винчи. Волосы причудливого земляничного оттенка были зачесаны назад со сверкающего белизной лба и волнами опускались ниже пояса. Светло-зеленые глаза словно фосфоресцировали. Между неожиданно полными ярко-красными губами блестели передние зубы. Женщина улыбалась. Я невольно подумал, что она выглядит голодной, и мне пришло на ум описание знаменитой картины, принадлежащее перу Уолтера Пейтера.[48] «Она старше скал, среди которых сидит. Подобно вампиру, она умирала много раз и знает все секреты могилы».
— Право, Холмс, сейчас вы будете утверждать, что знаете эту леди.
— Конечно, знаю, — повернувшись, ответил он. — Ее звали Бланш Верне, и она была моей кузиной.
На его лице появилось странное выражение. Он уставился на что-то, находившееся у меня над головой. Поспешно шагнув через порог, я обернулся и посмотрел вверх. Над дверью висела прикрепленная к притолоке огромная ветка омелы. Сквозняк слегка пошевелил ее, и лишенная листьев ветка зашуршала по камню.
— «Ветка омелы в холле висит, и падуб на стенах дубовых блестит…», — процитировал Холмс старинную балладу странным тоном, словно удивляясь, что помнит ее. На какой-то момент он выглядел так, будто увидел призрак, но это быстро прошло.
— Вы слышали, как я упоминал моего прадеда по материнской линии, французского художника Карла Верне,[49] — быстро продолжал Холмс. — Помимо Ораса, также художника, у него был еще один сын, Шарль, который стал врачом.
— Ваш двоюродный дед, — сообразил я.
— Да. Для врача он оказался на редкость несчастлив: его первая жена-француженка умерла, рожая Бланш, а вторая жена, дочь мелкого валахского дипломата, скончалась спустя двенадцать лет при аналогичных обстоятельствах, произведя на свет двух девочек-близнецов — Алису и Элизу. Кажется, это произошло в тысяча восемьсот пятьдесят третьем году, после чего семья переехала в Лондон… Я наскучил вам, Уотсон?
— Что? — Я с трудом оторвался от другого лица, напоминающего византийскую икону на золотом фоне, мрачно взирающего на нас с портрета на дальней стене, напротив портрета Бланш. — Кто это, Холмс?
— Ириса, — кратко заметил он, проследив за моим взглядом. — Сестра второй жены доктора Верне и тетя близнецов. Она внезапно прибыла из какого-то затерянного в Карпатах местечка и стала вести хозяйство, когда ее зять перевез сюда семью в тысяча восемьсот шестьдесят втором году.
В строгом черном одеянии, с греческим крестом на груди и черными бровями, сдвинутыми над враждебно смотрящими черными глазами, она казалась мрачной тенью Бланш, исподтишка наблюдающей за племянницей.