Аллейн высветил фонарем Маркинса. Сидящий на груде пустых тюков, держа один из них на плечах, он имел неописуемый вид. Аллейн опустился рядом и выключил фонарь.
— Как было бы хорошо беседовать нормально, без сценического шепота, — пробормотал он.
— Я так понял, сэр, что вы хотите устроить ловушку для этого шутника. Я должен спрятаться, вмешаться в последний момент и взять его тепленьким.
— Минутку, — сказал Аллейн. Он стянул ботинки и тяжело уселся на пресс.
— Нам придется спрятаться.
— Обоим?
— Да. Может быть, скоро, а может быть, мы прождем чертовски долго. Вы залезайте в пресс. В ту половину, где дверца. И оставьте щелку для обзора. Я буду лежать вдоль него. Я вас попрошу накрыть меня этими грязными мешками. Не трогайте те, которые укладывал Лосс. Вот так.
Аллейн, помня рассказ Клиффа, расстелил три пустых мешка на полу за прессом. Он лег на них и открыл дневник Артура Рубрика, держа его у самого подбородка. Маркинс набросил на него сверху несколько тюков.
— Я включу фонарь, — прошептал Аллейн, — не будет ли заметен свет?
— Подождите, сэр. — И Маркинс набросил на плечи и голову Аллейна еще несколько тюков, — Теперь нормально, сэр.
Аллейн вытянулся, словно кошка, улегся на своем жестком ложе. Было ужасно душно, и от пыли хотелось чихнуть. Рядом с ним заскрипел пресс. Маркинс опустился в свое гнездо.
— Ну как? — прошептал Аллейн.
— Я хочу привязать кусок веревки, — ответил тот тихо, — тогда я смогу оставить его открытым.
После минутного молчания Аллейн позвал:
— Маркинс!
— Сэр!
— Сказать вам, на какую лошадь я поставил?
— Если хотите.
Аллейн сказал. Он услышал, как Маркинс присвистнул. «Подумать только!» — прошептал он.
Аллейн поднес фонарь к страницам открытого дневника Артура Рубрика. При ближайшем рассмотрении он оказался прекрасным альбомом в дорогом переплете с его инициалами на обложке. На титульном листе виднелась огромная надпись: «Артуру с преданной любовью от Флоренс, Рождество 1941».
Аллейн читал с трудом. Книга была в пяти дюймах от его носа, но Рубрик писал мелким и тонким почерком. Его своеобразный стиль проявился с первой строки.
Именно этим или еще более древним стилем, предположил Аллейн, он писал свои эссе.
«Декабрь 28, 1941. Я не могу не размышлять над тем странным обстоятельством, что я собираюсь посвятить этот дневник, дар моей жены, той цели, о которой я долго думал, но был чересчур медлителен или празден, чтобы добиться ее воплощения. Словно нерадивый ученик, я привлечен гладкостью бумаги и приветливостью бледно-голубых строк к выполнению задачи, которую обычный блокнот или тетрадь были бессильны заставить меня выполнить. Короче, я намереваюсь вести дневник. По моему суждению, в этом занятии есть, по крайней мере, одно преимущество: пишущий должен считать себя свободным, точнее, обязанным беспристрастно описать те чувства, надежды и тайную горечь, которые при других обстоятельствах остались бы нераскрытыми. Именно это я предполагаю сделать и верю, что люди, изучающие душевные болезни, приветствовали бы мое намерение как здоровое и мудрое».
Аллейн помедлил и прислушался. Он слышал лишь удары собственного пульса.
«То, что я ошибся в своем выборе, стало очевидным слишком скоро. Наш брак еще не продлился и года, когда я уже удивлялся, что заставило меня вступить в такой несчастливый союз, и мне казалось, что не я, а кто-то другой поступил столь опрометчиво. Следует быть справедливым. Качества, которые вызвали восхищение, столь поспешно принятое мною за любовь, были реальными. Все эти качества, которых мне самому недостает, имеются у нее в избытке: энергия, сообразительность, решительность и в особенности жизненная сила…»
За стропилами прошуршала крыса.
— Маркинс!
— Сэр!
— Запомните: не двигаться до условного сигнала.
— Совершенно верно, сэр.
Аллейн перевернул страницу.
«Не странно ли, что восхищение идет рука об руку с умирающей любовью? Те самые качества, за которые я ей аплодирую, собственно говоря, уничтожили мою любовь. Но я считал, что мое безразличие вызвано не ее или моими недостатками, а лишь является естественным, хотя и драматическим следствием моего физического упадка. Будь я более крепок, думал я, я бы легче воспринимал выплески ее энергии. С этим убеждением я бы, возможно, прожил остаток нашей совместной жизни, если бы не встретил в своем уединении Теренцию Линн».
Аллейн опустил ладонь на раскрытую страницу и стал мысленно вспоминать фотографию Артура Рубрика. «Бедняга, — подумал он, — не повезло ему». Он взглянул на часы. Было двадцать минут двенадцатого. Должно быть, свеча в его комнате догорела и погасла.
«Прошло более двух недель с тех пор, как я начал вести дневник. Как мне описать свои чувства за это время? „Я от любви взлететь стремлюсь, но (вот уж истинно!) сил моих не хватит для бунта“. Разве не печально, когда человек моего возраста и здоровья становится жертвой подобной душевной бури? Я превратился в комическую фигуру старика, увлеченного хорошенькой девушкой. По крайней мере, она не подозревает о моей слабости и не испытывает ко мне, по своей божественной доброте, ничего, кроме благодарности».
Аллейн подумал: «Если дневник ничего не прибавит к делу, я буду чувствовать себя мерзавцем из-за того, что прочел его».
«Январь, 10. Сегодня Флоренс сообщила мне о шпионаже, и я очень обеспокоился. Я не могу, не хочу поверить в это. Ее проницательность (она всегда верно все оценивает) и то, как она сильно расстроена, однако, убеждают меня. Я крайне обеспокоен тем, что она собирается заняться этим делом сама. Я убеждал передать его в руки властей и могу лишь надеяться, что она изберет этот курс, их вывезут из Маунт Мун и снабдят более надежной охраной, соответствующей их занятию. Меня просили ничего не говорить об этом, и, по правде сказать, я рад, что избавлен от такой необходимости. Мое здоровье настолько расстроено, что у меня нет сил нести бремя ответственности. Тем не менее, я размышляю над этим случаем и должен признать, что все выглядит как нельзя более убедительно. Обстоятельства, факты, его взгляды и характер — все указывает на это».
Аллейн снова перечитал этот отрывок. Маркинс, внутри пресса, смущенно кашлянул и задвигался.
«Январь, 13. Я все еще не решаюсь поверить в свое счастье. Невольно думаю, что могу преувеличить ее доброту, но, вспоминая ее нежность и волнение, должен поверить, что она любит меня. Флоренс достаточно проницательно оценила сцену, прерванную ее приходом, и, я боюсь, заключила, будто ей предшествовал ряд подобных, хотя это была первая сцена такого рода. Ее пристальное наблюдение за мной и отчужденность по отношению к Теренции — эти знаки трудно прочесть ошибочно».
За несколько дней до убийства жены Рубрик записал:
«Я читал книгу „Знаменитые судебные процессы“. Прежде мне казалось, что такие личности, как Криппен, должны быть монстрами, неуравновешенными и нетерпимыми. Сейчас я придерживаюсь иного мнения. Я часто думаю, что, будь я с нею и в покое, здоровье мое поправилось бы».
В ночь смерти Флоренс появилась запись: «Так долее продолжаться не может. Сегодня, встретившись с ней случайно, я был не в силах повиноваться правилу, которое сам для себя установил. Это для меня слишком».
Других записей не было.
Аллейн закрыл книгу, переменил положение, выключил фонарь и прислушался. Маркинс, за несколько дюймов от него, прошептал: «Вот оно, сэр!»
Человек очень медленно двигался по замерзшей земле в направлении овчарни. Слышны были не столько шаги, сколько гулкая пустота промежутков между ними. Однако они становились все более отчетливыми и теперь сопровождались хрустальным звоном мерзлой травы. Аллейн направил взгляд в сторону мешковины над входом. Последовала пауза, за ней — шуршание. В островке голубоватого света появилась звезда, затем кусок сияющего ночного неба и очертания холма. Затем показался темный силуэт, фигура выросла, шагнула через высокую ступеньку и появилась в полный рост до того, как упал полог из мешковины, закрывая ночной пейзаж. Теперь в овчарне их было трое. Послышался шорох, два глухих звука, появился круг света, который скользнул по доске для стрижки и замер. Посетитель опустился на корточки, и свет скользнул по полу, где был фонарь. Послышался тихий ритмичный шум: посетитель шлифовал доску для стрижки. Затем рука в перчатке извлекла клеймо, спрятанное Аллейном, и стала усердно полировать клеенкой верхнюю часть и рукоятку. Вслед за этим клеймо было снова убрано в его укрытие. Фонарь отодвинулся, и четко очерченный силуэт предстал перед Аллейном. Человеческая фигура подошла ближе к овечьим загонам. Внезапно появился длинный тонкий предмет. Когда человек поднял его, оказалось, что это зеленая ветка. Свет запрыгал и заскользил по барьеру и, наконец, был направлен внутрь загонов.