— Ты надолго к нам? Зачем приехал? — Вопросы сыпались один за одним.
Федька пока отмалчивался, налегая на еду, потом выдавил из себя:
— Может, я в город насовсем приехал…
— Ты? — удивился Гришка. — Не городской ты…
— Так сложилось.
— Что у тебя случилось?
— Ты знаешь, как у меня с отцом…
— А разве он в таборе?
— В гости вроде приехал. Ну, мы с ним и сцепились. Я виноват. Баро не меня, а его бы выгнал, да я не сдержался, на Лешего нож поднял из-за Ристы.
— С ума ты сошел!
— Ну и дела у вас! — воскликнула Ирина. — Простите меня, чявалэ, не мое это дело, но такого в городе и представить себе нельзя. Вы ведь единая семья: все перед всеми и все по закону.
— Не понимаешь — молчи! — стукнул Гришка кулаком по столу.
И она замолкла, по опыту зная, что в такие дела влезать женщине нельзя, иначе она будет беспощадно бита, так, как это было в первое время их с Гришкой семейной жизни.
— Если такие дела, как же ты дальше жить будешь? — начал Гришка.
— Вот к тебе пришел, поможешь?
— А как же, а как же, брат! — воскликнул Гришка, но, увидев посуровевшее лицо жены, добавил: — Вот что, поживи немного у нас, я тебя в ансамбль устрою. Присмотришься к городу, а там выберешь себе дорогу по душе.
На том и порешили.
Федька остался в квартире брата, но чувствовал себя неуютно от постоянного укоризненного взгляда Ирины. Он словно бы говорил: «Ну, зачем ты, дикий человек, явился сюда, в этот чужой для тебя город, где и без того шумно и скучно жить? Сидел бы себе в таборе со своими цыганскими делами, а мы как-нибудь и без тебя прожили бы…»
Зато в ансамбле дела у Федьки наладились сразу же, и это было вполне естественно: таких музыкантов, как он, в городе найти было почти невозможно. Гитара звучала в его руках так, что казалось со стороны, будто сам Федька не принимает никакого участия в этом, просто инструмент живет своей жизнью, независимо от владельца. Федька мог играть сутками напролет, он успокаивался в музыке, прикоснувшись душой к другим звукам — звукам городской жизни, которую раньше, живя в таборе, понимал плохо или не знал вообще. Эта другая музыка была для него интересной и даже захватывающей, но одно мучило его: в каждой песне, пропетой им, в каждой мелодии, им сыгранной, слышался ему голос Ристы:
Ну-ка, Макея,
Ты возьми-ка, Макея,
Ты возьми гитару в руки поскорей.
Пусть услышат,
Пусть тебя услышат,
Пусть красавицы послушают тебя.
Расскажите,
Ну-ка расскажите,
Расскажите парню правду, все как есть.
Что же будет,
Что же с Максей будет,
Что же будет с Максей в нынешнем году?
Федьке хотелось прийти домой с концерта и дослушать этот голос до конца, поговорить с Ристой, выпросить, вымолить у нее прощение за все, что случилось. Да вот беда — дома своего, где он мог хотя бы на минуту остаться один, у него не было, даже угла не было, где он смог бы преклонить голову и поразмыслить в одиночестве.
Поздней ночью или под утро возвращался Федька в дом брата, тихо пробирался к себе на кухню и засыпал на раскладушке, стонал во сне и искал Ристу, да только никак с ней встретиться не мог.
Жить у Гришки становилось все напряженнее, назревал скандал из-за недовольства Ирины, которая, хотя внешне и не высказывала претензий, потихоньку в доме управляла. Федька договорился с директором ансамбля, и ему разрешили ночевать в одной из комнат для репетиций. По этому случаю он закупил выпивки и явился домой в прекрасном настроении. Ирина так и присела, когда увидела Федьку, тащившего в двух руках сумки со спиртным.
— Ты что это надумал? — очнулась она от замешательства.
— Не шуми, не шуми, — ответил ей Федька, — не для веселья это, а от радости. Ухожу я от вас. Буду жить в другом месте.
Она даже не спросила, куда он уходит. Сели ужинать втроем, но потом Ирина, сославшись на головную боль, ушла спать. Братья остались вдвоем. Они пили молча, не глядя друг на друга. Вдруг Федька встрепенулся, диким взглядом посмотрел в угол, побелел и прошептал:
— Вот она, пришла…
— Кто она? Кто? — подивился Гришка, никого вокруг не увидев.
— Она — Риста!
— Бог с тобой, брат?! Риста в таборе. Если уж так любишь ее, забрал бы оттуда, а то и до греха недалеко, неизвестно что выйти может.
— Нет, брат, ты ошибаешься, нет Ристы в таборе…
— По делам, что ли, уехала? — спокойно спросил Гришка.
— Нет Ристы на земле больше и никогда не будет!
— Ты что, брат, перепил сегодня? — рассердился Гришка. — Чего ты мелешь? Как это нет Ристы, куда она подевалась?..
— А вот так, нет, и все! Вон она в углу стоит и смотрит на меня. Простить не может, как мать наша отца не может простить…
И что-то еще непонятное прокричал Федька, и рухнул на колени, и быстро-быстро забормотал. А что это было: молитва или песня, никто бы не ответил.
— Брат… — кинулся к нему Гришка. — Что с тобой, брат? Что произошло? Ведь ты так любил Ристу, что и жить без нее не мог. Это я ее ненавидел за позор нашей семьи, за мать, которую она погубила, за тебя, попавшего в ее сети.
— Риста была настоящей цыганухой, — медленно сказал Федька, — она жила так, как должна была жить от рождения, и ни в чем она не виновата, а я убил ее!..
— Что?..
— Да, убил. Больше не мог вынести, как она бегает то к отцу, то ко мне. Ей как будто что-то мешать жить стало. Задыхалась она. А может, она и любить никого не могла? Такая сильная и несчастная.
— Как же это так, брат? — бормотал Гришка.
— …Выгнали меня из табора, а я по лесу вокруг кружу, как на цепи собака. Сил нет от Ристы уйти. Дождался ее, подкараулил, когда она одна останется, позвал к себе. Пришла она ко мне. Как же хороша она была в ту последнюю ночь! Как молния светилась. На колени я встал перед ней, умолял ее уйти со мной в город. А она все «нет» да «нет» отвечает.
Говорила мне: «Жила я в городе с Пихтой, с отцом твоим жила, ничего из этого не вышло, не для меня город». «Ну, — говорю я ей, — я так тебя люблю, как никого не любил, не будет мне покоя на земле, если тебя рядом не будет». А она в ответ: «Я никого не люблю, можешь мне верить или не верить, но это так, сердце мое изболелось, страсти в нем много, а любви — нет». Я уже в отчаянии был. Кричу ей: «За что же ты меня так мучаешь?» А она: «Не мучаю я тебя, Феденька, это ты сам ко мне пристал. В чем я виновата? Не звала тебя, не кликала!» Ну, и не помню я, что в эту минуту на меня нашло, выхватил я нож и ударил ее, прямо в сердце ударил. Ты же от цыган слышал, брат, наверное, совсем недавно это было: отец чуть не убил ее, а я, выходит, им не добитую Ристу до конца добил. Она сразу упала, даже не крикнула. Видно, от любви своей я и боли ей не причинил, умерла она сразу. Потом я всю ночь просидел возле нее. Если бы я на миг раньше смог понять, на что решусь, что сделаю! Вот только что передо мной был живой, любимый мной человек, и нет ничего — пустота одна. Душа ее, живая ее душа отлетела. Это невозможно разумом понять. Я тогда чуть с ума не сошел. Вон ее душа, отдельно от тела стоит, тихо спряталась в углу и на меня смотрит. Слушай, брат, может, эта душа наконец-то меня пожалеет, простит? Возможно такое?! А? Ведь никогда она меня при жизни не жалела, вроде бы и моя на час, а нет — ускользает. Убил-то я ее за то, что она была жестокой со всеми. О себе не думала, но и других не жалела. Как же жить без любви и без жалости? К ней люди тянулись, ведь она — огонь, а на поверку выходит — огонь-то холодный. Вот я и отделил эту душу грешную от тела. Мертва она, а я все равно ее люблю и забыть никогда не смогу.
И Федька зарыдал. Потрясенный рассказом брата, Гришка и не пытался его успокаивать. После этого разговора они стали избегать друг друга. Федька одиноко жил в маленькой репетиционной комнате вместе с инструментами, стоявшими за ширмой, и больше ему ничего не надо было. Иногда он пил сутками напролет, пил так, что даже повидавшие виды цыгане бежали от него в страхе. Пил и играл на гитаре. Иногда Федьке казалось, что он вообще не должен жить, и только образ покойной матери, приходившей к нему в снах, удерживал его от самоубийства. Роза как бы стерегла его и не давала совершить последнею шага.
Как же ты устала, поседела,
Мама, я хочу сказать о том,
Что немало весен пролетело
С той поры, как я оставил дом.
Но звездой над спящею Россией,
И теплом, пронзающим апрель,
Мама, ненаглядная Мария,
Ты мою качаешь колыбель.
Отшумели ветры за холмами,
Снегопады сгинули во тьме.
Кто пошлет спасенье моей маме,
А еще успокоенье мне?
Словно конь, смиренный удилами,
Я застыл как вкопанный во сне.
Кто пошлет спасенье моей маме,
А еще успокоенье мне?!
Эту песню слышал Федька от городских цыган и даже знал, что слова ее написал Пихта, но сейчас он пел ее так, словно эти слова вырвались из его сердца, и душа его рвалась обратно в табор, куда ему не было дороги.