Эту песню слышал Федька от городских цыган и даже знал, что слова ее написал Пихта, но сейчас он пел ее так, словно эти слова вырвались из его сердца, и душа его рвалась обратно в табор, куда ему не было дороги.
Работа в ансамбле немного отвлекала Федьку от горестных дум, захватывала постоянными переездами, напоминающими кочевье, аплодисментами больших залов. Он чувствовал непонятное волнение от того, что людям нравится его пение и игра на гитаре. И Федька выдавал такие импровизации, что даже руководитель ансамбля, немало повидавший на своем веку талантов, цыган, говорил про него: «Артист — милостью Божьей!» А еще казалось Федьке постоянно, и от этого он совсем не мог избавиться, что Риста сидит где-то в центре зала и слушает его, и тогда к нему приходила радость — радость общения с той, которую он так любил. Он пытался рассказать об этом брату, но тот только отмахивался от него, полагая, что это всего лишь болезненное воображение. И тогда Федька уединялся и делился своими ощущениями с гитарой, и она звучала так, будто понимала и выслушивала его.
Цыганский ансамбль составляли две семьи: всего человек пятнадцать. Дочь старого гитариста, миловидная Зента, тянулась к Федьке, но ее внимание казалось ему смешным и ненужным. Он чувствовал себя стариком, прожившим долгую и трудную жизнь и уставшим от нее. Только в отличие от стариков ему предстояло прожить еще много-много лет, и осознание этого его тоже утомляло. Иногда он приходил в большую пятикомнатную квартиру, где жили цыгане одной семьей, словно в таборе, и смотрел на них отстраненными глазами. Такими ненужными и лишними казались ему их заботы. Лишние деньги Федька раздавал направо и налево, оставляя себе только на самое необходимое.
А цыгане в ансамбле жили своей жизнью: помимо сцены, женщины потихоньку спекулировали и гадали, торговали каким-нибудь барахлом, и странно было смотреть на то, как люди, которые преображались на сцене и заставляли других людей радоваться, смеяться и плакать, в обычное время становились крикливыми и безалаберными. Не совмещались в глазах окружающих эти два цыганских облика.
В этой ситуации особенно тяжело приходилось Ирине, жене Гришки. Когда ансамбль выезжал на гастроли, она старалась работать не покладая рук, чтобы цыгане не смогли упрекнуть ее в том, что она чужая. Как бы долго ни привыкала она к образу жизни мужа, к чужому для себя языку, смотреть на цыганский быт было для нее в диковинку: эта жизнь вповалку, шум, ругань, дележка денег — нет, это не для нее. Хождение цыганских женщин на рынок и в ломбард на заработки тоже отвращало ее. Руководитель ансамбля, старый цыган с седой окладистой бородой, проживший всю свою жизнь в городе, старался всем своим видом и пудовыми кулаками внушить подопечным мысль о том, что цыганские привычки должны быть незыблемыми и здесь, в городе. Он зорко следил за тем, чтобы все делилось поровну и никто никого не обижал. Так было принято издавна, еще со времени существования цыганских хоров. Федька в глубине души своей даже испытывал радость, видя все это, — да, это был табор, только табор, помещенный в город, со всеми своими устоями и законами.
Однажды началась свара.
— Ты не все ловэ выложила на стол, ты себе еще золото оставила! — кричала одна цыганка другой.
— Посмотрите на нее, ромалэ, хассиям, что она говорит? Разве она под моей юбкой сидела и видела это золото?
— Я видела, все видела, — продолжала упорствовать цыганка, — у той молодой, красивой, с ребенком на руках, ты украла кольцо…
— Пусть твои глаза выпадут, если ты видишь то, чего я сама никогда не вижу!
— Замолчите! — прикрикнул на них старый цыган. — А ты, — обратился он к возмущавшейся цыганке, — ты докажешь нам, что ничего не утаила. Сегодня же пойдем ночью за город, на кладбище, и там ты поклянешься перед могилой, жизнью своей поклянешься, что золота у тебя больше нет.
Цыгане смолкли, как будто осеклись на полуслове, потом так же молча подошли к столу и стали выкладывать на него золотые вещи, что у кого было. Все облегченно вздохнули — нет ничего страшнее ложной клятвы для цыгана. Федька тоже удовлетворенно хмыкнул, такое ему приходилось наблюдать и в таборе, но когда он поднял глаза и встретился со взглядом Ирины, то увидел в нем такое отвращение, что сразу же понял: нет, два мира соединить в один невозможно.
Она, Ирина, подумал Федька, конечно же любит его брата и молчит ради него, чтобы иметь возможность выжить в чужом для себя мире, но мир-то ей этот зачем? И все-таки пока она любит Гришку, она все терпит, а случись что-нибудь, что тогда? Уйдет, наверное, по своей дороге, к чужим для цыган людям, и никто ее не остановит. Уйдет и не повернется, чтобы забыть все то, что было ей чуждо и непонятно. Правда, старики еще в таборе говорили, что женщины-гадже хорошо перенимают цыганские привычки к профессиональному ремеслу, но ведь это в старину было.
Грустные возвращались они с гастролей, каждый со своими мыслями, в предчувствии каких-то событий, и Федька не удивился, когда через несколько дней после того, как они приехали в Москву, Гришка буркнул ему:
— Приходи сегодня к нам. Отец нас разыскал. Подойдет к ужину. Только ты поспокойнее. Отец — наша кровь, уйми руки и остуди голову. Поразмысли над моими словами.
Это был удар. Федьке так хотелось навсегда избавиться от того, что было там, позади, словно в каком-то тумане, забыть об отце, выбросить воспоминания, которые преследовали его.
Вечером, после концерта, они освободились рано. Закупив все необходимое, братья поехали к Гришке. И хотя было только девять часов, они застали дома Лешего, мирно беседовавшего с Ириной. Все такой же статный, поджарый и хищный, ничуть не изменившийся за то время, что они не встречались, Леший насмешливо взглянул на сыновей и бросил им, не поднимаясь со стула:
— Здорово, чявалэ!
Видно, язык не повернулся у него назвать их сыновьями.
— Гляжу, вы запаслись для нашей встречи, ну и я не пустой приехал. Правильно это, закон соблюдаете, не забываете, рома все-таки.
Ирина тоже готовилась к визиту Лешего, и стол был заставлен бутылками и тарелками с различной снедью. Словом, все для «дорогих гостей». Если бы здесь находился сейчас кто-нибудь посторонний, он наверняка подумал бы о том, что все собравшиеся в этом доме живут дружно и очень рады тому, что увиделись. Пили в эту ночь много и долго, до утра. И разговор был тяжелый. Гришка попытался было уйти, не слушать больше обо всем черном, что творится вокруг него, да Леший привстал и стукнул кулаком по столу:
— Сиди и слушай. Цыган не должен бежать от мужского разговора.
Удалось уйти только Ирине. Она выскользнула на кухню, чтобы помыть посуду, а потом так и прилегла там, раскинув матрас на полу. Она почувствовала смертельную усталость от того, что слышала и пережила за последний год от этой семьи.
— Ну что, — начал Леший, напрямую обращаясь к Федьке, — слышал я, как ты с бабой воюешь, расскажи мне подробности…
— Ах ты… — взвился было Федька, но тут же взял себя в руки, понимая, что в воздухе снова запахло кровью. — Я-то против баб не воюю, это ты ее убил! Ты мать убил и Ристу убил! Только моими руками.
— Вот как, — спокойно сказал Леший. — Интересно, это как же?
— А так! Что ты с матерью сделал?! Ты всего себя ей навязал, душу всю ей вынул, держал ее при себе, а жил с другими. Ты ее бросил, а сердце ее держал при себе. Вот до сих пор она и идет к тебе за своим сердцем. И ты, я знаю, ты умрешь, когда она достанет свое сердце и возьмет твое сердце, чтобы успокоиться. И Ристу ты тоже убил, потому что держал ее при себе. А любить-то вы оба не умели никогда, потому и погибла она. Потому и убил я ее, чтобы ты ее не убил. Вы жили игрой, вольной игрой, а для чего, для кого? Ты один в целом мире, и она одна была, никто ей не нужен был. Вот и расходились вы, разбегались в разные стороны. А я бы спас ее, остался бы при ней, кабы ты в таборе не появился и снова не поманил ее за собой. Если бы ты не дразнил всех, не выгнали бы меня цыгане, жил бы я с Ристой, все бы от нее стерпел, может быть, мы бы и прижились друг с другом. Но нет, ты не мог видеть, что кому-то хорошо, даже если это и твой сын. Ты снова всех перебаламутил. Свои дела выше нашей жизни поставил. И вот мы мертвы: мать, Риста и — я!.. Я — тоже мертвый! Душа во мне выгорела. И это — твоя вина.
Гришка плакал пьяными слезами, боясь вставить слово в этот страшный разговор, только кидался то к отцу, то к Федьке.
— Но как же так, как же так? — кричал он.
— Вот что, — прохрипел Леший, — вину мою только Дэвла знает. Ты мне лучше скажи: как ты убил ее?
— А что говорить: вызвал ночью из табора, просил, умолял ее уйти со мной в город, не послушалась она. А я умом помутился…
Леший вскочил и заходил по комнате.
— Ладно, — выдохнул он наконец, — что душу томить? Да и я к вам за другим пришел. Я хочу вам, моим кровным сыновьям, предложить пойти со мной в табор. Мы должны навести в таборе свои порядки, чтобы все начать заново. Со мной пойдут мои рома, мои люди. Если рядом будете и вы, сыновья мои, не станет против нас никакой силы…