Михаил Черненок
Ястреб ломает крылья
Ранняя и на редкость дружная по сибирским меркам весна уже к середине апреля согнала с полей снежные сугробы. Быстро отжурчали вешние ручьи, зазеленела молодая трава и наступил по-летнему теплый май.
Девятого мая в селе Раздольном праздновали очередной День Победы. Когда-то здесь насчитывалось больше десятка участников Великой Отечественной войны. Теперь от большинства из них, как память, остались только поблекшие красные звездочки, прибитые к домам тимуровцами-пионерами в советское время. Из ныне живущих ветеранов, пожалуй, лишь восьмидесятитрехлетний дед Егор Ванин – гвардейского роста с белой окладистой бородой оставался в полном здравии и на крепких ногах. Всю Отечественную Егор Захарович провоевал снайпером. Несмотря на солидные годы, старик не утратил навыков стрельбы, имел хорошее зрение и был заядлым охотником. Промышлял он птицу и зверя с зауэровской двустволкой, привезенной из поверженной Германии в качестве трофея. Помогала ему в охотничьем деле породистая сибирская лайка по кличке Белка.
Как большинство сибирских сел, Раздольное представляло собой одну широкую улицу. До райцентра от села насчитывалось около тридцати километров по укатанной щебеночной дороге, а буквально за околицей проходила автотрасса Новосибирск – Кузбасс. Почти на стыке этих дорог стояла похожая на терем «Шашлычная», к которой часто сворачивали проезжавшие по трассе автомобилисты. В этот день из распахнутой настежь двери шашлычной слышалась радиотрансляция «Маяка», передававшего песни военной поры. Молодежь «старые песни о главном» не интересовали. Подрастающий жених Ромка Удалой, прозванный в селе Шустряком, сидя на лавочке перед палисадником родительского дома, наяривал на двухрядке мелодию некогда популярной «Жалейки» и юношеским баском напевал совсем другие слова:
Ноет сердечко у меня,
Часто давленье скачет.
Знаю, что водку мне нельзя,
Но не могу иначе…
Окружавшие гармониста школьные подружки-хохотушки после каждого куплета закатывались звонким смехом.
На другой стороне улицы на завалинке ветхой избенки с покосившимся навесом над крыльцом задумчиво сидел небритый тракторист Кеша Упадышев – лысоватый пухлый мужичок, лет сорока в вылинявшем солдатском обмундировании и в тапочках на босу ногу. Неожиданно он уставился на гармониста и строго крикнул:
– Шустряк! Ты на кого намекаешь?!
– Ни на кого! – хитро прищурив озорные глаза, ответил Ромка. – Для души играю!
– Как это «для души»?
– Просто так, чтобы всем весело было.
– Гляди у меня! Доиграешься…
Упадышев погрозил Ромке желтым от самосада пальцем и стал смотреть в сторону шашлычной. Оттуда только что вышел долговязый комбайнер Замотаев, одетый, как и Кеша, в старую солдатскую форму с тем лишь отличием, что вместо тапочек на его ногах были растоптанные кирзовые сапоги, а на кудлатой голове – камуфляжный картуз. Он прямиком устремился к Упадышеву. Присев рядом с Кешей на завалинку, поздоровался.
– Здорово, Гриня, – ответил Упадышев. – Чо, причастился в шашлычной?
Замотаев с тяжелым вздохом потер ладонями морщинистое лицо. Заговорил с сожалением:
– Хотел по случаю Победы стакашек портвейна чекалдыкнуть, да промахнулся. Лизка Удалая сегодня не в духе. Наотрез отказалась отоварить под запись.
– Зато братец Лизкин в веселом настроении. Ишь, как гармонь терзает.
– У братца наших забот нету. Ты давеча хвастал, будто трехлитровая банка первача у тебя в баньке заначена.
– Была банка, но сплыла, – хмуро буркнул Упадышев.
– Выпил, что ли?! Или украли?
– Если б… Людка, зараза, об угол бани мою заначку вдребезги расхлестала.
Замотаев словно опешил:
– Не врешь?
– Чего врать… Не видишь, праздничный день, а я сижу трезвый, как дурак.
– Ну, тигра! – заволновался Гриня. – С чего она так люто озверела? Наверно, Колька малой своим ревом довел бабу до белой горячки?
– Колька подрос. Теперь, даже когда Людка его нещадно лупит, молчит, как партизан. Терпеливый будет мужик.
– Ну, форменная тигра! И собственного дитя не жалеет. За что лупит-то?
– За недостойное поведение. Навернет карапуз чашку овсяной каши «Геркулес» и по часу впустую на горшке сидит. Только Людка на него трусы наденет, он, стервец, тут же в них и навалит.
– Вот безобразник. Уже кашу наворачивает?
– И соленые огурцы до безумия любит. Как увидит на столе миску с огурцами, сразу хватает самый большой и уплетает за обе щеки, будто с похмелья.
– Гляди-ка… Причудливый вкус. От материнской груди давно отвык?
– С Людкиных грудей котенка не накормишь. На коровьем молоке пацан вырос. Начиная с четушки. Теперь поллитряк враз заглатывает. После верещит: «Щас ушшусь, ушшусь» и мочится, где попало под Людкины подзатыльники.
– Говорить научился?
– Лопочет. Матерные слова почти все освоил.
– Тебя признает?
– В каком отношении?
– Папкой или батькой называет?
– Ни так и ни сяк.
– А как?
– Наголик стебаный.
– Алкоголик, что ли?
– Дураку понятно.
– Людкина школа?
– Ну, а чья больше. Сам знаешь, без мата Людка двух слов связать не может.
Помолчали.
– Что же нам теперь придумать?… – со вздохом спросил Замотаев. – Не отметить День Победы – большой грех.
– Да, Победа – святое дело… – Упадышев тоже вздохнул. – Можно бы заглянуть к деду Егору Ванину. Прошлый год в этот самый праздник он неплохо угостил меня настойкой на зверобое. Сам битый час просидел с одной рюмашкой, а меня не ограничивал. Считай, всю поллитровку я оприходовал и травку из бутылки зажевал. Мировой старик. Его рассказы о прошлой жизни да о войне настолько приятно слушать, ну прямо, как… стакан хорошего самогона выпить.
– У Егора Захарыча, по-моему, какая-то беда стряслась.
– С чего взял?
– Когда из шашлычной к тебе шпарил, краем глаза видел, как старик с Богданом Куделькиным на корточках разглядывали во дворе лежащую Белку. Либо заболела собака, либо совсем подохла. Так что навряд ли сегодня Егор Захарыч…
– Погоди, Гриня, – внезапно сказал Упадышев и, прищурясь, уставился на усадьбу ветерана, возле которой остановился свернувший с райцентровской дороги мотоцикл «Урал». – Я на трезвую голову хреново вижу. Глянь ты: что за милиционер к деду Егору прикатил?
– Так это же наш участковый Сашка Двораковский из Березовки, – приглядевшись, ответил Замотаев.
– Чего он сюда на праздник припорол?
– Должно быть, Егор Захарыч вызвал.
– Для какой надобности?
Замотаев пожал плечами.
– Давай из любопытства сходим, – после недолгого молчания предложил Упадышев.
– Во придумал! – Замотаев покрутил пальцем у виска. – Там же Богдан Куделькин. Только заявимся, он сразу нахамит: «Вы, друзья, опять пьяные?»
– Ты чо, Гриня, мелешь? Разве мы сегодня пили?
– А ведь, правда, не пили… – смутился Замотаев. – Не пойму, чего мне вдруг померещилось, вроде мы под турахом. – И поднялся с завалинки. – Айда, Кеша, представимся начальству тверезыми как никогда.
Упадышев тоже поднялся.
– Айда-пошли, Гриня.
– Тапочки переобуй, – подсказал Замотаев.
Кеша провел ладонью по лысине:
– Я не артист, чтобы перед каждым выходом в люди обувать штиблеты да причесываться.
Лайка Егора Захаровича оказалась жива и здорова. Когда Упадышев с Замотаевым вошли во двор ветерана, собачка миролюбиво лежала на травке возле ног хозяина и словно прислушивалась к разговору председателя акционерного крестьянского хозяйства Богдана Куделькина с участковым Двораковским. Куделькин, прервав разговор, пристально посмотрел на внезапно появившихся механизаторов и недоуменно проговорил:
– Удивительно…
– Что? – не понял стоявший рядом с ним участковый.
– Праздничный день, а закадычные друзья трезвые.
– И на старуху, Богдан Афанасьевич, бывает проруха, – с усмешкой отшутился Кеша.
– Зачем пожаловали? Если за авансом, то в праздничные дни я денег не выдаю.
– Откровенно говоря, с деньгами у нас всегда две проблемы: или их мало, или совсем нету, – опять усмехнулся Кеша. – Но сегодня, председатель, не волнуйся. Деньжат клянчить не станем. Увидели участкового и решили узнать: чо случилось?…
– Случилось, мужики, такое, что хуже некуда, – сказал участковый и показал на лежавшую около собаки почерневшую кисть человеческой руки. Поглядите, что притащила Белка Егору Захаровичу…
– Во, бляха-муха, елки зеленые… – растерянно произнес Упадышев. – И где она такую оказию нашла?
– Не говорит.
Коша повернулся к Егору Захаровичу:
– А ты, дед Егор, утверждал, будто собачка у тебя настолько умная, что человеческую речь понимает.
– Видишь, Иннокентий, в чем дело… – старик потеребил седую бороду. – Понимать-то она понимает, но сказать не может.