В этом сравнении что-то было: умный и языкастый Санчо-Хорёк хорошо урановешивался устремлённым куда-то ввысь Кихотом-Сергеем, защищавшим меня и часто приходившим на помощь. Хотя блаженным идиотом он никогда не был: так же как и я, он любил, например, поиздеваться над идиотами или дураками, что мы делали регулярно и постоянно. Чаще всего по телефону: мы могли выбрать, допустим, какой-нибудь номер телефона, и несколько раз подряд приставать к беспечным изначально хозяевам с вопросом, не там ли находится сумасшедший дом, каждый раз ужесточая интонацию. Мы по очереди просили главврача названного выше учреждения, когда же взбешённый собеседник после пятого или шестого звонка догадывался наконец о нашей проделке и грозился милицией, мы весело ржали и посылали дурачка подальше. Кто же мог поймать нас в те времена в гигантском уже тогда раздувшемся городе без определителя номера и прочих специальных прибамбасов? Такая развлекуха становилась безопасной, и ни нам, ни случайной жертве ничем не грозила, так что мы не стеснялись и весело проводили время.
Среди перепадавших мне иногда от Сергея презентов попадалась жвачка: не та примитивная и убогая замазка, что выпускалась у нас и была общедоступна. Нет, он давал настоящую западную жвачку в ярких цветастых обёртках, которые уже сами по себе представляли ценность. Это была целая индустрия! Все мальчишки – даже из самых преуспевающих семей – собирали разноцветные фантики и менялись потом, составляя серии и коллекции. У меня тоже скопилась россыпь случайных обёрток: если уж марки стоили дорого и были недоступны мне, то хотя бы так я тоже принимал участие в этом движении. Хотя одними только фантиками мой интерес к жвачке не ограничивался. Я любил и нагадить: неважно кому, лишь бы было интересно и увлекательно. Нажуёшь этак хороший кусок жвачки до состояния полной уделанности – когда уже она липнет к зубам и забирается в дырки от кариеса – и потом, выходя из вагона метро, налепишь на перекладину рядом с выходом. Или ещё раньше, до школы. Сидя на коленях у матери где-нибудь в ползущем по городу автобусе или троллейбусе, я любил портить всем костюмы и настроение: специально извазанным в густой луже носком ботинка я проводил по штанине сидевшего рядом серьёзного взрослого мужчины, внимательно наблюдая, как коричневые полоски исчерчивают однообразный до того фон. Мужчина тихо отодвигался: он ещё не видел прискорбных последствий такого опасного соседства и потому не проявлял особой нервозности и спешки. Нервы вскипали лишь потом, когда мужчина вставал и замечал наконец случившуюся неприятность, на что реагировал чаще всего злобным взглядом в мою сторону. Но что он мог поделать против моей абсолютной защищённости малым ростом и убогим видом, который уже тогда играл мне на руку? Никто не позволил бы взрослому сильному мужчине наказать тихое беззащитное существо, лишь снизу вверх смотревшее спокойными внимательными глазами. Он ведь не мог доказать, что я сделал это специально, чтобы наказать ещё одного наглого здоровяка за то, что он такой большой и сильный, и хоть как-то восстановить баланс. Сама идея – устранение несправедливости, допущенной ко мне злобной слепой природой – давно уже возрастала во мне из самых глубин моего естества, и если наглые жлобы не желали восстанавливать статус-кво, то приходилось брать дело в свои цепкие руки.
Совсем уж по-простому: когда я выпускал газы в едущем через город автобусе или троллейбусе, или вагоне метро: меня почти не раздражал собственный запах, чего нельзя было сказать о других. Они морщили лица, крутили носами, стараясь понять, какая же свинья испортила им поездку, однако обилие возможных кандидатов так и не позволяло определить источник.
А моя шутка с лифтом? Я любил, как бы это сказать, сначала дарить надежду, а потом уничтожать её, оставляя человека в растерянности. Заходя в лифт – на первом этаже – я ждал, когда же хлопнет вдалеке дверь, и дико спешащий человек – видя издали открытый зев, радостно припустит, что-то вскрикивая и хлопоча. Когда же ему оставалось метров пять, вот тут-то я и выходил на авансцену: отпуская сдерживаемые тонкими ручками двери, я быстро жал кнопку – желательно на последний, пятый этаж, и только что радующийся удаче человек – какая-нибудь тётка с большими авоськами или жалкий старикашка – оказывался с носом, испуская недовольство.
Однако просто поездкой на самый верх я не ограничивался: обнаружив достаточно рано несовершенства в конструкции лифта, я научился останавливать его на нужном этаже, заставляя целый подъезд уже грубо возмущаться и стоять на ушах. Для этого стоило всего лишь вставить небольшой прутик или палочку в раздвинутые створки в определённом месте, и на несколько часов я обеспечивал им весёлую радостную жизнь, с невинным видом возя в это время машинки по полу в нашей комнате.
Редко когда обнаруживались мои художества, но даже тогда я в-основном уходил от ответственности, во всяком случае когда пострадавший меня не знал. Прикинуться дурачком, изобразить непонимание или даже дикую радость, свойственную слабоумному дегенерату: вот что помогало справиться мне и выйти почти сухим из воды. Максимум, на который отваживалась жертва – дать слегка по шее и исторгнуть грубое ругательство, на что я незамедлительно реагировал. Маленьких бьют, какое свинство, вы только посмотрите на этого грубого здоровяка, позволяющего себе обижать такого маленького мальчика, пусть не слишком красивого, но всё равно не заслуживающего подобного отношения!
Снизу вверх спокойным взглядом встречал я атаку очередного провинившегося передо мной – уже одним фактом своей нормальности! – здоровяка, уходя почти всегда от ответственности за мелкие шалости и проделки. Хотя один раз – я запомнил это чётко – мне не повезло, и я оказался серьёзно наказан. За что? Можно сказать, за мороженное. Точнее говоря: за то, что в те давние времена мороженное сопровождало и оказывалось рядом. Вы ведь видели, как раньше летом его продавали: пачки и брикеты держали в больших металлических тележках, а чтобы оно не растаяло, туда клали сухой лёд.
Что это такое? Кажется, сжиженный азот или ещё какой-то газ: не помню точно. Так вот однажды летом, когда я с одноклассниками шёл куда-то по улице, по традиции я купил мороженное. И надо же было такому случиться, что к пачке прилип кусочек сухого льда.
Я, разумеется, слышал о жгучести вещества, однако это знали далеко на все. И я просто решил поставить эксперимент над одной одноклассницей, не слишком жаловавшей меня. Можно даже сказать, издевавшейся и третировавшей. Подкараулив момент, я опустил найденный кусочек ей за шиворот: она была не самая высокая девица, и когда она зачем-то наклонилась, моя шустрая лапка оказалась тут как тут и сделала своё дело.
Однако недостаточно быстро смогла она вернуться обратно – на исходную позицию – что и подвело меня: девица резко вскрикнула и забила рукой по спине, где, тая и испаряясь и причиняя, сползал вниз мой неожиданный подарок.
Кажется, она обращалась к врачу, и, хоть никакого особого вреда сухой лёд девице – кажется, Лене – не причинил, но моя явная причастность к ситуации не могла не остаться незамеченной. Хоть я и отбрыкивался из последних сил и признавал за собой лишь мелкое хулиганство – в виде мелкой обычной льдышки, сунутой за шиворот – однако скандал добрался до школы и учителей. Воспитательная беседа должна была поставить меня на место: и после устроенной небольшой выволочки по итогам четверти у меня впервые в графе поведения вместо обычных «хор» и «прим» красовался «уд». Хотя так они всего лишь разозлили меня, заставив отказаться от некоторых взятых на себя обязательств.
Главное же было – не покушаться на школу и всех причастных к ней. Я ведь, разумеется, не собирался прекращать те эксперименты, что нежданно-негаданно начались у меня в детском саду. Свистнуть то, что плохо лежит и при этом не попасться: здесь проявлялась определённая доблесть, основанная на блестящих изначально способностях и растущем постепенно мастерстве. Руки требовали постоянной тренировки, так же как и голова: любое действие необходимо было тщательно готовить, чтобы оно не привело к фатальному исходу, и мне не пришлось бы проститься с надеждами на дальнейшую карьеру и успешную жизнь.
Я ведь совершенно не собирался отказываться от обычной стандартной карьеры, на которую мог рассчитывать, учитывая успехи в учёбе. Да, я не говорил? Я ведь очень неплохо учился, особенно первые годы. Причём мне было всё равно, чем именно я занимаюсь: в равной степени у меня удачно шли и математика, и русский язык, и география, и нелюбимая многими химия. Кто-то из учителей делил оболтусов на гуманитариев и естественников: у кого-то действительно лучше получалось считать и выписывать формулы, в отличие от других, имевших крепкую память и хорошо подвешенный язык. Им оказывались ближе история и языки: свой собственный и немецкий, преподносимый так глубоко и основательно, что его останки у меня теперь уже ничем не вытравишь.