До утра Анашкин пил чифирь с приятелями и говорил, говорил без умолку — не так, как для потехи заставляют по ночам говорить разных додиков в бараке, принуждая рассказывать во всех подробностях о связях с женщинами, — а говорил, хмелея от собственных речей и близости желанной свободы, должной прийти к нему с восходом солнца. О томительных часах, которые отнимут последние формальности, не хотелось думать — потерпим, дольше ждал. Он чувствовал себя невообразимо сильным и огромным от распиравшего его счастья и снисходительно поглядывал на остающихся здесь — в зоне, бараке, утром идущих строем сколачивать ящики в мастерских. Пусть завидуют ему, так же как он недавно завидовал другим, справлявшим праздник своей последней ночи в зоне, если, конечно, это тайное пиршество можно назвать праздником и проводами. Он теперь выше всех, остающихся здесь, он отбыл свой срок и выйдет завтра за ворота в вольный мир и станет хозяином самому себе — иди, куда заблагорассудится, и не опасайся, что окликнет контролер или лязгнет затвором охранник на вышке…
Утром — чуть пошатывающийся от усталости, моргая красными, воспаленными глазами, — Григорий пришел в сопровождении контролера в клуб. Наступал момент переодевания в цивильную одежду.
Ботинки за период долгого хранения на складе ссохлись и немилосердно жали. Анашкин зло выматерился сквозь зубы — не могли там, олухи, смазать вазелином, что ли, все одно сидят без дела, так хоть о других бы подумали. Пока в этой обутке дошкандыбаешь до станции, все пятки сотрешь, но не оставаться же в разбитой и опротивевшей лагерной обуви?
Обувшись, он потоптался на одном месте и, пройдясь туда-сюда по залу, между рядов стульев, решил — сойдет. Брюки нормальные, только слегка помяты, воротник рубашки можно не застегивать, сверху натянет пуловер, куртку под мышку и пошел.
Провели к начальнику колонии. Он подал Анашкину руку, предложил присесть и сухо осведомился о планах на будущее.
Опустив голову и глядя в пол, чтобы не встречаться взглядом с начальником — средних лет седоватым майором, — Григорий буркнул, что намерен поехать домой, в Москву. Там у него из родни есть тетка. Да, конечно, гражданин начальник может ни минуты не сомневаться — сразу по приезде Анашкин отправится в отделение милиции и подаст документы на прописку, на получение паспорта и, как только получит заветную красную книжицу, тотчас пойдет устраиваться на работу. Даже раньше пойдет, еще до получения паспорта, чтобы найти подходящее место. И урок, полученный по собственной глупости, приведшей его сюда, он тоже никогда не забудет. Гражданин начальник может и в этом нисколько не сомневаться — на свободу с чистой совестью.
Сказав это, Гришка понял, что несколько переборщил — майор недовольно поджал губы, и его лицо приняло отчужденно-замкнутое выражение.
— Не паясничайте, Анашкин, — вздохнул майор, — вам теперь действительно надо хорошенько подумать, как жить дальше.
Потом майор долго распространялся, наставляя выходящего на свободу осужденного на истинный путь. Ворона теребил лежавшую на коленях свернутую куртку и молча слушал, в нужных местах привычно кивая в знак согласия. Надоело все до тошноты, но куда денешься?
Наконец распрощались. С чувством облегчения пожав сухую ладонь майора, Анашкин отправился в канцелярию — получать билеты и деньги на дорогу. Там же предстояла и другая приятная процедура — оформление перевода заработанных в зоне денег на книжку в Сбербанк по месту будущей прописки.
«Общаковой кассы» — подпольного банка осужденных, создаваемого в целях оказания помощи освобождающимся и поддержания заключенных, — в зоне не было: администрация твердо следила за тем, чтобы не позволить возродить старые воровские традиции. Поэтому деньги — это дело, на первое время хватит, чтобы выпить и одеться поприличнее.
Нервный холодок нетерпения начал щекотать Гришку под ложечкой, вдруг нестерпимо захотелось почесаться, словно все тело искусано клопами или проклятым гнусом, — сколько держался, а на последних минутах перед волей не сдюжил, распустился, как только подумал о деньгах. С усилием заставив себя унять желание рвануть к воротам и заколотить кулаками по глухим створкам, чтобы скорее открыли и выпустили отсюда, Анашкин обреченно вздохнул и поплелся в канцелярию.
Но вот и эта часть процедуры закончена. Теперь выйдет отсюда уже не гражданин, а товарищ Анашкин, имеющий право избирать и быть избранным, вновь располагающий собой по собственному усмотрению и вольный принимать любые решения в отношении будущности бытия в кругу таких же свободных товарищей, живущих вне зон, ограниченных проволокой и решетками, вышками и контролерами, бараками и отрядными офицерами.
Выводил его к проходной отрядный — капитан Михалев, — донельзя опротивевший Гришке за время отбывания срока. Но провожатых к свободе здесь не выбирают, и пусть капитан будет тем, кто откроет заветные ворота в рай. Может, в этом и есть высшая правда, что именно он и останется последним напоминанием о зоне и долгих годах, проведенных здесь?
Капитан шагал к проходной неспешно, поскрипывая разношенными сапогами, в которых ходил зимой и летом. Шагал, сохраняя на лице невозмутимое выражение, и, только дойдя до первой, внутренней двери проходной, обернулся и выдавил из себя скупую улыбку:
— Все, Анашкин. Прощаемся. Надеюсь, навсегда?
— Все, — согласился Григорий, чувствуя, как мелкими иголочками закололо в ступнях и вдруг ослабли колени. Сейчас шаг за порог проходной, хлопок двери за спиной, потом пара-тройка шагов, и откроется другая дверь, а за ней иной мир.
В душе он пожелал капитану того, о чем не мог сказать вслух, но душа требовала, и он, хотя бы мысленно, выдал Михалеву все то, что о нем думает. Хорошо еще, отрядный не экстрасенс, о каких пишут теперь в газетках, и не умеет читать чужие мысли. Правда, заметив какую-то тень, мелькнувшую в глазах Анашкина, капитан на мгновение задержал его руку в своей, и это мгновение показалось Вороне вечностью.
— Все, — повторил Михалев и открыл дверь проходной, предупредительно пропуская Григория к свободе.
Последняя мелкая формальность, и открылась другая дверь. Прищурившись, как от яркого солнечного света, Анашкин шагнул за порог и остановился на крылечке перед тремя щербатыми ступеньками, не решаясь спуститься по ним. Какой он будет, его первый шаг по вольной земле?
Колония размещалась на окраине городка, почти у шоссе. По нему катили грузовики, легковушки, панелевозы; на покрытых пылью обочинах пучками торчала рыжеватая, жесткая, успевшая слегка пожухнуть трава. Серый асфальт лентой уходил на мостик, сгорбившийся над железнодорожными путями.
Сглотнув тугой ком, застрявший в горле, Анашкин сделал первый шаг, спустился по ступенькам и, не чувствуя под собою ног, пошел по обочине шоссе к мосту.
Голова казалась светлой, легкой и пустой до звона, ласкали глаз облезлые перила моста, давно не крашенные мачты освещения, проносившиеся мимо запыленные машины и змеившиеся внизу рельсы путей, по которым скоро покатит поезд к Москве. Интересно, есть ли в этом поезде вагон-ресторан?..
Ужинали, как всегда, вдвоем. Приняв предупредительно и заботливо поданную женой тарелку, Михаил Павлович благодарно кивнул и, не отрываясь от газеты, начал есть тушеное мясо. Лида положила себе и уселась напротив.
— Ты бы хоть дома поел спокойно, — попросила она.
— Да. — Котенев раздраженно отбросил газетный лист. — Пишут, пишут… Опять собираются в новую арктическую экспедицию. А кто, позвольте спросить, оплачивает никому не нужные лыжные походы к полюсу, когда в стране не хватает самых элементарных вещей? Очередные рецидивы болезни гигантомании.
Лида не ответила. Встала, подошла к плите и налила мужу чай — Михаил Павлович не любил горячий, считая, что это весьма вредно. Конечно, муж, как всегда, прав — плохо в детских домах, плохо с продуктами… Устанешь перечислять, с чем плохо. Но если не разрешать ходить к Северному полюсу, то чем тогда заниматься тем, кто туда ходит и получает за это деньги и награды?
При мысли о детских домах болезненно сжалось сердце. Сколько она уже лежала в разных больницах, сколько пролила горьких слез, скрывая их от мужа, сколько переплатила денег врачам, кандидатам наук и профессорам, сколько сделала дорогих подарков знахарям и знахаркам, а в доме по-прежнему холодно и пусто без детского смеха. И оба они стареют, никто и никогда не вернет им молодости — ни Мише, ни ей.
Почему Михаил так отрицательно относится к идее усыновить детдомовского ребенка или взять на воспитание малютку? Господи, она умолила бы любые строгие комиссии, умаслила их, завалила подарками, одела в самые роскошные одежды и обула так, как им и не снилось, — только дайте ей прижимать к сердцу теплый, пахнущий молоком комочек, дайте слышать рядом с собой тихое детское дыхание! Но муж как отрубил — только свои, денег не жалей! Уж она ли жалела? И вместе они уже ходили по врачам, выслушав страшный приговор — Михаил здоров, а она больна.