Ливень ударил, как только процессия вступила за ограду кладбища. Густой, хлесткий. Под косыми его струями поставили Яшин гроб на край ямы. Мать словно опомнилась вдруг: сдернула с головы черный платок, бросила на землю и, придавив коленями, тяжело опустилась возле гроба, скрестила ладони над лицом мертвого сына, оберегая от хлещущей с неба воды.
Начальник губрозыска Юрий Павлович Войнарский, скользя, подошел к могиле, взмахнул кулаком, но в шуме воды и грома слова его звучали слабо, невнятно. Он замолк, глянул на толпу сотрудников; поежившись, потоптавшись, махнул рукой: опускай!
Хоронили агента второго разряда Яшу Зырянова, убитого при взятии банды Кутенцова — Димки Кота.
Стали возиться вокруг гроба, подкладывая веревки. Мать поднялась с колен и замерла, позабыв про скомканный, оставшийся в жидкой грязи платок. Волосы тяжелыми прядями облепили худую, вздрагивающую шею. Мать мешала суетящимся людям, но ни один не коснулся ее, не сказал ни слова.
Быстро, споро натянули веревки, закрыли и опустили гроб. Войнарский, ветеран губрозыска Баталов, начхоз Болдоев взяли лопаты и стали заваливать могилу. Была еще четвертая лопата — ее взял после недолгого колебания потрепанного, похмельного вида баянист, сысканный где-то на стороне. По дороге на кладбище он одиноко шел впереди процессии, играл «Интернационал» и Шопена — надо сказать, неплохо. С оркестром на этот раз не повезло: полк, музыканты которого обычно играли на похоронах работников ОГПУ и милиции, с наступлением лета ушел в лагеря.
Пошли сослуживцы — бросали в могилу комочки глинистой земли. Долго устанавливали памятник, укрепляя его в ползущем, сыром грунте. Вода текла по фотографии на пирамидке со звездочкой: на фото Яша был в рубашке апаш, взгляд хмурый, брови сведены — снялся в тот день, когда пришел работать в угрозыск год назад. И все знали, что Яша был совсем другой: крикливый, насмешливый. Потащили из карманов и кобур оружие, но залп смешался с ударом грома.
По дороге с кладбища Войнарский думал: «Сам-то я не слишком ли себя берегу? Ведь дети, дети умирают, боже ты мой…» Иногда ему казалось, что чувство потерь у него, старого бойца, большевика, политкаторжанина, давно притупилось, но в такие вот моменты, когда смерть находила юных ребят, не ведавших застенков, злых и скорых болезней Туруханского края, фронтов гражданской, — в душе его каждый раз словно что-то взрывалось, она ныла и болела, и он думал каждый раз, что жить ему, наверно, тоже осталось недолго.
И еще одну мысль стыдливо прятал Войнарский, считая ее циничной и неблагородной: мысль о том, что освободилось штатное место и надо срочно искать замену, нового сотрудника, — суждено ли ему прожить дольше Яши?
Войнарский давно установил, что пик опасности для оперативника приходится обычно на конец первого года работы. Сначала его берегут еще, не пускают на опасные операции; он как новичок неукоснительно следует советам старших, внимателен и осторожен. Потом, когда приходит время самостоятельной работы, наступает, рано или поздно, период пренебрежения опасностью: начинает казаться, что при достаточной смелости и быстроте ума осторожность совсем необязательна и даже вредна. Так было с Яшей: как мог он, перебегая от стенки к стенке, не заметить подкатившийся по полу горшок с геранью? Споткнулся в броске, упал и был в упор застрелен помощником Кота — Валькой Дроздовым.
И вот теперь должность Зырянова вакантна, и надо готовить приказ о передвижении.
Начальник губрозыска шагал теперь в одиночестве. Сразу после выхода с кладбища он как-то незаметно оторвался от других и свернул в первый же проулок. Фигура его, высокая, нескладная, в распахнутом френче, походка — чуть боком смешили мальчишек. Они бежали следом по лужам, бросали гальками в него и кричали: «Четырехглазый! Четырехглазый!» Он оглядывался, улыбался растерянно, и стекла его пенсне тускло взблескивали.
Путь его был, на первый взгляд, запутан и хаотичен, но он был и самым коротким из всех возможных. Впрочем, Войнарский, занятый своими мыслями, вряд ли осознавал это. Так или иначе, в губрозыск он вернулся раньше всех и к тому времени, как стали подходить остальные, уже успел просмотреть и подписать несколько бумаг, среди них — приказ о назначении на освободившуюся должность агента второго разряда стажера Кашина Семена Ильича.
«Товарищ, запомни!!
На основании постановления Отдела труда „О праздничных и особых днях отдыха“ в 1926 году таковые установлены:
1 января — Новый год
22 января — день 9 января 1905 года
12 марта — день низвержения самодержавия
18 марта — день Парижской Коммуны
1 мая — день Интернационала
3 мая — 2-й день Пасхи
10 июня — Вознесение
21 июня — Духов день
15 июля — день освобождения края от Колчака
7 ноября — день Пролетарской революции
8 ноября — 2-й день Пролетарской революции
25—26 декабря — Рождество.
В эти дни крепи революционную бдительность! Враг, отравленный алкоголем, способен на тяжкое преступление! Кроме того»
Плакат этот, намалеванный известным представителем городской художественной богемы Яном Бесфамильным, знакомством с которым агент губрозыска Миша Баталов очень гордился, был украшен по углам ужасными желтыми бутоньерками и висел в Мишином кабинете над сейфом.
С тех пор как Баталов повесил этот шедевр на стену, жизнь его стала весьма неважной. Как ни пытался он разъяснить, что плакат незакончен исключительно из-за отсутствия нужной краски, что как источник информации он от этого нисколько не пострадал, — дело было сделано, и оставалось пожинать горькие плоды. Во-первых, в неофициальном общении Баталова не называли теперь иначе, как «Кроме того»; во-вторых, каждый считал своим долгом не только устно, но и письменно внести свою лепту в содержание плаката. Так, под «Кроме того» было приписано различными почерками: «14, 15, 16 апреля — Гайди-фитр (мусульм.)»; «19, 20, 21, 22 июня — Гайди-курбан (мусульм.)»; «18 сентября — Судный день (евр.)». Упрямый Миша, плакат, однако, не снимал — знал по опыту, что это могут расценить как слабодушие.
Дождь кончился. В кабинете было светло и тоскливо. Внизу в «байдарке» — камере для задержанных — пьяный тянул на одной ноте: «Звя-нит зв-ванок нащё-от пр-раверки-и…»
Раздражала мокрая одежда. Липла к телу, оно словно вязло в ней. На ночь весь губрозыск выезжал в район речного плеса, где шевелился еще со своими людишками бандит Снегирев — бывший матрос речной флотилии. Баталов запер дверь изнутри на ключ и стал раздеваться. Оставшись в трусах, пиджак повесил на спинку стула, брюки разложил на единственном табурете. За три часа одежда должна была хоть немного подсохнуть.
В окно сладко пахнуло свежим ветром, жарким и влажным. Миша перегнулся через подоконник, поглядел вниз. Во дворе губрозыска сидел на локомобиле городской дурачок Тереша Рюпа и воображал, что со страшной скоростью куда-то мчится. Локомобиль этот, реквизированный еще зимой у заворовавшихся частников — братьев Нестеренок, был предметом длительных и бесплодных переговоров губрозыска с коммунхозом. Но, пока те тянули с принятием его на свой баланс, предприимчивые городские механики по ночам совершали опустошительные набеги, и теперь только остов машины, мрачный и ободранный, одиноко торчал возле коновязи. Тереша же Рюпа был в губрозыске человеком почти своим: его тут подкармливали, поручали поить лошадей, мести двор, чем он несказанно гордился. Толстый, белесый и прыщавый, в старых галифе и гимнастерке с нацепленным на нее неимоверным количеством каких-то значков и крестов, Рюпа важно восседал на железном сиденье.
— Куда поехал, Тереша? — спросил Баталов.
— У-у! У-у! Ду-ду-ду-у! — закричал дурак. — Москву! Москву!
Миша отошел от окна, потянулся и, отодвинув подальше наган, который только что собирался чистить, полез в сейф. Вытащил из-под кучи бумаг тщательно скрываемое сокровище: Эдгар Райс Берроуз, «Возвращение Тарзана».
Надо было переключиться с тягостного, расслабляющего настроения, связанного с похоронами друга, на другое — чуткое, взбудораженное: при нем быстрее реакция, точнее движения. Четыре года гражданской, затем четыре — в угрозыске не заглушили, а, наоборот, усугубили страсть Миши к чтению до размеров сверхъестественных, причем выбор его падал преимущественно на литературу авантюристическую. Войнарский, как-то проведавший об этой слабости, пробовал его перенацелить: давал почитать Кампанеллу и роман Гончарова «Обрыв», но Баталов, бегло пролистав их, вернул со словами: «Нет, это не для меня. Я больше про жизнь люблю. — И, вытянув откуда-то затрепанных „Арканзасских охотников“ Густава Эмара, сунул под нос начальнику: — Вот, например!»
За всю двадцатишестилетнюю жизнь, подробности которой самый лютый автор авантюрных романов не смог бы представить в затейливом своем воображении, Баталову не припомнилось бы и дня, проведенного в состоянии обычного человеческого покоя, но собственное существование казалось ему нормой бытия. Старички в креслах, девушка с книжкой на берегу озера — господи, какая скука, дикость! Бывало, остановишься на минутку, вот-вот бы отдышаться — опять, глядишь, полетели кувырком дни, ночи, засады, конский храп, перекошенные чьи-то физиономии, трупы на брезенте… Но, поскольку другой жизни Баталов и не видал, он считал ее самой обыкновенной, даже серой, и подвиги корсаров, ковбоев, знаменитых путешественников и сыщиков грезились ему. Все эти люди, объединенные полыхавшей в голове комсомольца Баталова великой идеей, сражались, шли на смерть и гибли за дело мирового пролетариата.