– Вы боялись показать Фелла доктору?
– Точно, – кивнул Гойзман. – А нога с каждым днем, с каждым часом выглядел все хуже и хуже. Развился сильный отек, стали заметны первые признаки гангрены. Пальцы потемнели, икроножная мышца посинела и раздулась, как тот фонарный столб. Мой брат неплохо знаком с ветеринарией. Он пытался помочь: поставить кость на место, наложить шины. Но, кажется, только хуже сделал. Фелл кричал ночи напролет, у него поднялась температура. Я спускался в подвал в тот последний вечер, когда Фелл был ещё жив. Он выглядел ужасно. Не мог ни лежать, ни сидеть. Он отказывался от еды, не хотел говорить, только кашлял и стонал. Можно было попробовать ампутировать ему ногу прямо там, в подвале. Но брат за это не взялся. Сказал, что шансов на успех все равно ни хрена нет. Надо было что-то делать.
– И вы решили…
– А что нам оставалось? Закапывать труп где-нибудь лесу расковано. Могилу могли разрыть собаки или грызуны. Не этой осенью, так следующей весной. Даже если обезобразить тело топором или кувалдой, даже сжечь в костре, не существует гарантий, что в случае обнаружения останков их не опознают. Если спецслужбы возьмутся за дело всерьез, веревочка потянется к моему брату, ко мне… Разве нет?
– Пожалуй, – кивнул Колчин. – Чиновники Форин-офиса и сотрудники английских спецслужб сдают пробы ДНК, которые затем хранятся в их личных делах. Как бы ни изуродовали труп, будьте уверены, что его идентифицируют.
– Вот видите, я прав, – неизвестно чему обрадовался Гойзман. – Мы вкололи Феллу сильное обезболивающее и десять кубиков «регипнола», чтобы поспал дорогой до Лондона. Довезли до пустыря в трущобном районе, связали «ласточкой», прикрутили веревкой ноги к шее. Это почерк уличных бандитов, которые там орудуют. Постояли, покурили, пока он… Ну, вы понимаете. Мы все рассчитали верно: в газетах писали, что Фелл стал жертвой банды цветных подростков. Такова версия следствия.
– Кто связывал Фелла и надевал петлю на шею?
Глубоко вздыхая, Гойзман долго молчал. Не хотелось становиться Иудой, продающим родного человека. Но лгать, брать на себя вину за убийство, совершенное чужими руками, пусть даже руками родного брата, – это не годится, ни в одни ворота не лезет.
– Я не слышу ответа, – сзади Донцов ткнул Гойзмана в шею пистолетом.
Но тот не успел ничего сказать. Сверкнули фары фургона, поворачивающего в тупик. Гойзман вздохнул с облегчением. Едет Натан. Брат верен себе, не обманул, не струсил, не сбежал. И опоздал всего на несколько минут. Бежевый фургон въехал в ворота, остановился метрах в двадцати от «ягуара». Колчин, как было условленно, дважды мигнул фарами. Сидевший за рулем Натан поступил так, как его проинструктировали во время телефонной беседы. Он остался сидеть на водительском месте, выключил фары, но не погасил габаритные огни.
Колчин повернулся, дал инструкции Штейну: сейчас он пойдет к своему отцу, скажет, что все нормально, никто не сердится на него за опоздание. Пусть Натан не волнуется и не делает глупостей, пытаясь силой освободить брата. Ничего хорошего из этой затеи не выйдет, только кровь прольется. Даже если он привез с собой охотничье ружье, пусть не вздумает взять его в руки. Колчин выйдет из машины и махнет рукой. По этому знаку Ходакова выгружают из фургона и отпускают.
В то время, когда русский дипломат пойдет к «ягуару», Штейн и его отец должны неподвижно стоять возле переднего бампера своей машины, оставаясь в зоне прямой видимости. Руки нельзя прятать их за спину или опускать в карманы. Все действия производить медленно. В противном случае огонь будет открыт без предупреждения. Как только Ходаков займет заднее сидение, Гойзмана освободят. Он выйдет из «ягуара», дошагает до фургона. И счастливая семья сможет спокойно уехать.
Колчин наклонился, достал из-под сидения пистолет «глок».
– Знаешь, что это за пушка? – спросил он.
– Знаю, – кивнул Штейн.
– Давайте по-другому, – Гойзман набрался мужества, чтобы затеять торг. – Мой брат отпустит вашего друга. А вы отпустите меня. Все происходит одновременно. А то вы получаете своего друга, а я остаюсь… Остаюсь у вас в гостях.
– Заткнись, – оборвал Колчин. – Сегодня не базарный день.
– Нет, я настаиваю. Иначе ничего не получится. Лучше пришейте меня прямо сейчас. Прямо здесь. Если у вас честные намерения, поступите так, как я говорю. Ходаков идет к вам, а я – к брату.
Гойзман снова заволновался, заерзал на сидении. Беспокойными пальцами он теребил лацканы пиджака. Его голос, меняя тембр, звучал то низко, то высоко. На лбы выступила горячая испарина, а шелковая подкладка брюк прилипла к ляжкам. Казалось, что он выторговывает не какие-то выгодные условия обмена, а собственную жизнь, ни больше, ни меньше.
– Только так. Иначе я не согласен. Иначе…
– Тебя не спрашивают. Заткнись и не борзей. Ты не в том положении.
Колчин для убедительности приставил ствол пистолета к коленке Гойзмана. Но этот жест не произвел должного впечатления.
– Я сказал: иначе не получится. Будет или по-моему, или никак.
– Черт с тобой, – сдался Колчин. – Вы отпускаете Ходакова. Мы освобождаем этого… Этот мусор. Продукт одноразовой любви двух ублюдков.
Гойзман вздохнул и вытер ладонью лоб. Он не услышал обидных слов, он победил.
Штейн распахнул заднюю дверцу, вышел из салона. Он неторопливо брел к фургону, глядя себе под ноги. Грязь и черные лужи отливали антрацитной синевой, дождь не унимался. Было скользко, Штейн боялся повалиться носом в грязь, боялся сделать неосторожное движение, которое будет неверно истолковано. Он остановился возле кабины, стал что-то объяснять отцу, сидевшему за рулем. Разговор продолжался две-три минуты. Штейн старший спрыгнул на землю.
Это был высокий плотный мужчина с седыми усами, одетый в длинную куртку цвета хаки с накладными карманами, на ногах высокие ботинки армейского образца. Козырек кепки, косо сидевшей на голове, закрывает лоб чуть ли не до бровей так, что черты лица невозможно разглядеть. Штейн, звеня ключами, как колокольчиком, пошел открывать грузовой отсек фургона. Сын остался стоять там, где стоял, держа руки на виду, чуть растопыренными по сторонам.
– Начинаем, – сказал Колчин.
– Добро, – отозвался Донцов.
Опустив пистолет в карман, Колчин распахнул дверцу, встал на рыхлую скользкую землю, для устойчивости положив одну руку на крышу машины. В эту минуту Штейн старший открыл грузовое отделение фургона, согнувшись пополам, залез в него. Достал из-за пазухи девятизарядный пистолет, потянул на себя затвор и взвел курок. Оружие готово к стрельбе. Он положил пушку в правый карман, достал выкидной нож, перерезал веревку, стягивающую запястья человека, сидевшего на полу.
– Выходи. Делай то, что тебе скажу.
Колчин видел, так две темные фигуры появились из-за фургона. Ходаков шел первым. Штейн старший, отстав на полшага, следовал за ним. Он положил руку на плечо пленника, приказывая остановиться.
Колчин наклонился к окошку, прошептал:
– Вытряхивайся.
– Уже, – ответил Гойзман.
Ходаков дико озирался по сторонам, он не понимал, что происходит, куда его привезли среди ночи и что на этот раз задумали его похитители. Скорее всего, пленника решили перевести на новое место, чтобы перепрятать. Или кончить, а затем избавиться от трупа. Ни на что хорошее он не надеялся, на скорое освобождение не рассчитывал. Вероятно, сейчас ему сунут в руки заступ или лопату, заставят копать могилу самому себе, ведь не станут же сами похитители этой промозглой ночью, утопая в грязи, ковырять землю. Так несколько дней назад преступники убили Фелла. Ходаков не видел своими глазами самой расправы над английским агентом, но факт, что тот мертв, не вызывал сомнений. Несколько дней подряд Фелл кричал где-то рядом, в одном из соседних комнат. Затем среди ночи послышались человеческие голоса, какая-то возня, новые крики. И вдруг все оборвалось, наступила гудящая тишина.
Стало слышно тихое журчание воды в канализационных трубах, шаги где-то наверху, а в пустотах между перекрытиями скреблись потревоженные мыши. После того, как Фелл исчез, Ходаков окончательно потерял сон. Он лежал на грязном матрасе, прикрытый колючим одеялом, ворочался с боку на бок и вслушивался в тишину. Казалось, за ним вот-вот придут, поставят на колени в углу и выстрелят в затылок. Это ожидание смерти, кажется, хуже самой смерти.
Но сегодня все кончилось, его вытащили из подвала, значит, пришла очередь умирать. И пусть. Он не имеет ничего против этой идеи, он готов сдохнуть. Ходаков рассматривал ситуацию, в которой оказался, отстранено, словно не был главным действующим лицом сегодняшних событий. Все эмоции, которые способен испытывать человек в его положении, остались в том темном подвале, воля к сопротивлению была подавлена побоями, месяцами заточения и той химией, что подмешивали в пищу тюремщики.