— Давай-ка выпьем за путешествующих, — сказал я Люку, соображая, здорово ли опьянею, если хлебну еще стаканчик–другой перно. Мне очень хотелось сохранить голову ясной в тот прощальный вечер…
Больше мы не виделись с Люком. Документы мне принес связник, и он же сделал так, что врач в приемном покое эсэсовского госпиталя не задал поступившему на излечение Францу Леману щекотливых вопросов. Это произошло в августе сорок четвертого, за несколько суток до того, как восстал Париж. Ночью госпиталь свернулся и ускоренным порядком проследовал через Венсенскую заставу, где его едва не перехватили маки.
…Я ловлю себя на том, что бесцельно кручу ручку арифмометра. Цифры в окошечках показывают немыслимый итог — миллиарды марок, заработанных конторой при страховке полуподвальной квартиры на Риглерштрассе… Нажав рычажки, я сбрасываю всю эту галиматью, загнав в окошечко чистые нули.
За рядами столов и спин сослуживцев мне не видна фрейлейн Анна. Я приподнимаюсь, и вовремя: секретарша делает мне знак. Пора.
Я выдвигаю ящик стола и достаю платяную щетку. Стряхиваю с рукава пылинки, прохожусь по лацканам и бортам пиджака. Гауптшарфюрер СС при всех обстоятельствах должен являть собой образец аккуратности.
Фрейлейн Анна поджидает меня возле двери кабинета.
— Минутку, Леман!.. Поправьте галстук. И, прошу вас, не стучите каблуками, господин фон Арвид не выносит этого.
— Вот как? Спасибо за совет.
— И еще… Постарайтесь не утомлять его. Желаю удачи!
Улыбка фрейлейн Анны освещает мне дорогу, и, озаренный ее отблеском, я переступаю порог. Это занимает десятую долю секунды; еще столько же требуется мне, чтобы сообразить, насколько благоразумнее поступил бы Франц Леман, если б сидел за своим столом и крутил ручку арифмометра.
У кабинета фон Арвида есть второй ход, соединенный с вестибюлем. Судя по всему, именно этим путем и попала сюда юная особа, удобно устроившаяся на подлокотнике мягкого кресла.
— Хайль Гитлер!
Голос мой чист и отчетлив, как на смотре. При этом я стараюсь, чтобы взгляд был устремлен не на фон Арвида и посетительницу, а на портрет фюрера в простенке.
— Это вы, Леман? — прохладно говорит фон Арвид. — Извини, Эмма… Ты позвонишь мне?
Управляющий — воплощенная элегантность. Костюм его отутюжен, сорочка накрахмалена, а галстук повязан свободным узлом. Руки фарфоровой голубизны, с нежно означенными венами, мягко покоятся на хрустальном стекле.
Пока я устанавливаю все это, Эмма исчезает за портьерой, и только слабый запах духов свидетельствует, что конторщик Леман, помимо воли, проявил известного рода нескромность…
— Итак? — говорит фон Арвид и откидывается на спинку кресла. — Какое у вас дело ко мне, милейший господин Леман?
Я раскрываю рот, но фон Арвид опережает меня.
— Впрочем, вы зашли на редкость кстати. Возьмите-ка вот это.
Взгляд управляющего скользит по моему лицу, и мне ничего не остается, как дойти до стола, взять повестку и, прочитав, положить ее в нагрудный карман.
— Я вас не задерживаю, Леман. Когда вернетесь, потрудитесь зайти ко мне, и мы продолжим.
— Разумеется, господин управляющий. Ума не приложу, зачем бы я им понадобился? Хайль Гитлер!
Я выбрасываю руку в приветствии и возвращаюсь в главный зал. Лавируя меж столами, добираюсь до своего места и, сев, не сразу достаю повестку. Вот оно как: Франца Лемана приглашают прибыть в 17.00 в отделение гестапо района Панков. Адресовано прямо в контору: судя по всему, гестапо превосходно известно, что я здесь ночую.
Хотел бы я знать, а что еще известно гестапо? И почему повестка сначала попала к фон Арвиду? И последнее — насколько в курсе дел фрейлейн Анна? У меня нет оснований утверждать, что здесь не обошлось без ее участия, однако кое-какие частности настолько сцеплены друг с другом, что за ними угадывается закономерность… Думая так, я раскладываю бумаги и придвигаю поближе палисандровые счеты. До 17.00 еще далеко, а пока я ходил к фон Арвиду, мне подбросили новую порцию ведомостей.
Палисандровые кругляши с треском сталкиваются друг с другом, и младший счетовод Франц Леман прилежно и быстро разделывается с работой. Коллегам по конторе совсем не обязательно догадываться, что мысли младшего счетовода в эти минуты весьма далеки от дебета и кредита, и на душе скребет не кошка, а целый бенгальский тигр!
3
Я обшариваю карманы пиджака и пальто в поисках второй сигареты. Мне все чудится, что я вот-вот обнаружу ее — толстенькую, плотно набитую смесью из морской капусты и проникотиненной папиросной бумаги. В принципе я невысокого мнений о вкусовых достоинствах пайкового эрзаца, но сейчас отдал бы последний пфенниг за возможность сделать лишнюю затяжку.
А не завалилась ли она за подкладку? Убедившись, что сигареты нет и там, я вытягиваюсь на диване и укрываюсь пальто. Может быть, встать и пошарить в ящике стола? Желание удвоить табачный запас борется во мне с природной ленью, и в итоге лень берет верх. Я делаю крохотную затяжку и утешаюсь сентенцией, что все когда-нибудь кончается. Даже человеческая жизнь.
Даже она…
Я закрываю глаза и пытаюсь вспомнить все, что услышал в гестапо от Цоллера. И странно, память отказывается работать. В сознании возникает нечто аморфное, пористое, как губка, — миллиард ячеек, заполненных ничем.
Какого дьявола он все-таки вызвал меня, этот Цоллер? Неужели лишь для того, чтобы угостить чашечкой кофе и парой сигарет? С той минуты, когда дежурный, забрав повестку, провел меня в кабинет, я ждал, что советник Цоллер начнет копаться в биографии Лемана — с большим или меньшим профессиональным пристрастием. А вместо этого Цоллер, не поднимая глаз от стола, буркнул: “Посиди, сынок!” — и занялся тем, что стал прочищать трубку.
Потом он сказал:
— Хочешь кофе?
И появился кофе… Или нет — сначала Цоллер позвонил и предупредил кого-то, что будет занят… А потом?
В маленьком кабинете советника было жарко натоплено. Цоллер сидел, приспустив галстук и расстегнув воротник сорочки.
— Кури, если хочешь, сынок, — сказал Цоллер.
Ему было лет пятьдесят на вид. Может, чуть больше. Коротко постриженные волосы густо поседели у висков, но щеки были гладкими, почти нежными. Цоллер посасывал незажженную трубку и в упор глядел на меня. Похоже, он и не собирался начинать разговор.
— Хороший кофе, — сказал я.
Губы Цоллера вяло отмякли.
— Тебе нравится?.. А что ты еще любишь, сынок?
— Не знаю. Так сразу и не ответишь.
— А баб? Баб ты любишь?
Я пожал плечами и с любопытством воззрился на инспектора.
— Надеюсь, ты не гомосексуалист? — сказал Цоллер. — Не торопись, сынок. Хорошенько подумай и только потом отвечай. И вот что, не дерзи мне, пожалуйста. Я понимаю, что тебе ужасно хочется мне надерзить, но ты сдержись как-нибудь. Ладно?
Я слушал и, пожалуй, в первый раз за много месяцев чувствовал, как почва плавно и тихо скользит подо мной, открывая добротно вырытую бездну.
— Ну вот, — мягко сказал Цоллер и постучал трубкой по ладони. — Может, ты, конечно, и гомосексуалист, но это не мое дело. Главное, не попадись… Сигарету хочешь?
Я кивнул, и Цоллер протянул мне пачку. Подал спички.
— Ты кури, сынок. Кури и слушай. Я тут болтаю разную чепуху, так ты не обращай внимания. Знаешь, я чертовски устаю на работе и иногда хочется просто поболтать…
Он говорил и говорил, и мне чудилось, что кто-то бессмысленно и равномерно колотит меня по голове пуховой подушкой. Может, он попросту свихнулся, инспектор Цоллер?
— Да нет, — сказал Цоллер, будто на лету поймав мою мысль. — Я нормален, сынок. Ты, понимаешь ли, не привык ко мне, вот тебе и кажется странным.
Он вышел из-за стола и остановился передо мной, грузный, в обсыпанном пеплом и табачными крошками мундире. Рукава и полы мундира лоснились от долгой носки. Я продолжал сидеть, и Цоллер, покачавшись на каблуках, положил мне руку на плечо. Сказал: