Телак, пока они шли в тускло-зеленом свете джунглей, недвусмысленно дал понять, что ни он, ни его отец не подвержены пробританским настроениям. Равно как проголландским и прояпонским. Их беспокоит лишь судьба Индонезии, они хотят видеть свою страну предоставленной своему народу. Но, добавил он, когда закончится война, случись им вести с кем-либо переговоры о мире и свободе на их земле, они бы предпочли англосаксов или голландцев. Японцы же, раз вторгнувшись на территорию их Родины, теперь никогда не уйдут. Они, сказал Телак, требуют сотрудничества и уже успели продемонстрировать при помощи штыков и автоматов, что добьются его так или иначе.
Николсон с удивлением и внезапно проснувшейся тревогой быстро посмотрел на него.
— Так где-то поблизости японцы? Значит, они все-таки высадились на острове?
— Да, они уже здесь. — Телак махнул рукой на юго-восток. — Англичане и американцы по-прежнему воюют, но долго им не продержаться. Японцы уже захватили более дюжины городов и деревень в радиусе ста миль. Они поставили… как же вы это называете?… гарнизон в Бантуке. Большой гарнизон, под командованием полковника. Полковника Кисеки. — Телак потряс головой, словно поежившись от холода. — Полковник Кисеки — не человек. Он зверь. Но даже звери убивают только ради собственного выживания. Кисеки же отрывает людям — и даже детям — руки с такой же непринужденностью, как несмышленый ребенок — мушиные крылышки.
— Как далеко этот город от вашей деревни? — медленно спросил Николсон.
— Бантук?
— Да, где стоит гарнизон.
— В четырех милях. Не далее.
— В четырех милях! Вы приютите нас… в четырех милях от японцев! Но что же произойдет, если…
— Боюсь, долго вы не сможете у нас оставаться, — мрачно перебил Телак. — Мой отец, Трика, говорит, что это будет небезопасно. Повсюду — даже среди наших людей — доносчики за вознаграждение. Японцы схватят вас и заберут отца, мать, братьев и меня в Бантук.
— Как заложников?
— Можно сказать и так, — усмехнулся Телак. — Только заложники японцев никогда не возвращаются. Японцы очень жестокие люди. Поэтому мы вам и помогаем.
— Как долго мы сможем пробыть у вас?
Телак коротко посовещался с отцом.
— Пока это не будет угрожать нашей безопасности. Мы обеспечим вас едой, отдыхом и ночлегом. Наши деревенские старухи способны исцелить любую рану. Возможно, вы останетесь у нас на три дня, но не более.
— А потом?
Телак пожал плечами и молча продолжал путь по джунглям.
Они встретились с Маккинноном менее чем в ста ярдах от места, где предыдущей ночью шлюпку выбросило на берег. Он бежал, шатаясь из стороны в сторону, из красовавшегося посередине лба разреза на глаза ему струйками стекала кровь. Николсон, еще не получив никаких объяснений, понял, чьих это рук дело.
Разъяренный и посрамленный, Маккиннон винил во всем только себя, с самоуничижением человека, справедливо считавшегося воплощением опыта и надежности. Впервые он увидел большой тяжелый камень, лишивший его сознания, только когда пришел в себя. Никому на свете было не под силу бесконечно контролировать одновременно троих, чьи согласованные действия выглядели тщательно спланированными. Сайрен и двое его людей, по словам Файндхорна, двинулись на северо-восток, предварительно забрав у нокаутированного Маккиннона карабин.
Боцман всей душой ратовал за преследование, и Николсон, понимавший, какую опасность представляет оказавшийся на свободе Сайрен, был с ним солидарен. Однако Телак тут же отверг эту мысль, сказав, что найти беглецов в джунглях почти невозможно, и поиски человека с автоматическим оружием в руках, могущего легко затаиться, — равносильны самоубийству.
Прошло немногим более двух часов, как последние из носильщиков вступили в кампонг Трики — скрытую джунглями деревню. Худосочные, небольшого роста люди оказались на удивление крепкими и выносливыми и преодолели путь без единой передышки или передачи груза другому.
Вождь Трика оказался человеком слова. Деревенские старухи промыли и обработали гноящиеся раны, покрыв их холодными, успокаивающими мазями, приготовленными по неким таинственным древним рецептам, наложили сверху большие листья и закрепили все это при помощи полос хлопчатобумажной ткани. Затем их накормили, и накормили великолепно: курятина, черепашьи яйца, горячий рис, салат из креветок, ямс, сладкие вареные коренья и вяленая рыба были выставлены перед ними. Но чувство голода давно притупилось в них под каскадом обрушившихся невзгод, и они лишь из уважения к хозяевам притронулись к обильному угощению. Кроме того, сильнее голода была потребность в сне. Не было ни постелей, ни гамаков, — лишь циновки из волокон кокоса на чисто выметенном земляном полу хижины, показавшиеся сущим раем для людей, забывших о нормальном, полноценном сне. Они уснули, как мертвые.
Николсон проснулся среди спокойствия ночи: ни болтовни обезьян, ни криков ночных птиц, — никаких звуков вообще. Только тишина и темень, да две коптящие масляные лампы внутри хижины, свисающие с врытых около входа жердей.
Николсон проспал бы много дольше, но острые, мучительные покалывания в шею резко разорвали пелену сна. Окончательно проснувшись, Николсон увидел японский штык, приставленный к его горлу.
Штык был длинным, острым и уродливым. Маслянистая поверхность его зловеще поблескивала в мерцающем свете, разделяясь по всей длине зазубренным желобком для стока крови, с расстояния нескольких дюймов казавшимся огромным металлическим рвом. В воспаленном полусонном мозгу Николсона мелькнула кошмарная череда массовых расстрелов и захоронений, и сквозь них его непонимающий взгляд завороженно заскользил вверх по блестящей поверхности штыка, стволу винтовки, загорелой руке, державшей оружие, перекинулся на серо-зеленую униформу с ремнем и наконец остановился на лице, кривившем губы в улыбке, более походившей на звериный оскал вкупе с налитыми кровью маленькими свинячьими глазками под козырьком фуражки. Заметив, что Николсон проснулся, японец оскалился еще больше, обнажив ряд длинных зубов.
Одновременно острие штыка впилось в горло, отчего нахлынула тошнота, а свет ламп стал меркнуть.
Постепенно зрение вернулось к Николсону. Стоявший над ним человек, — а это был офицер, судя по висевшему у него на бедре мечу, — не шелохнулся, продолжая держать штык у его горла. Мучительно медленно, стараясь не шевелиться, Николсон обвел глазами хижину и снова почувствовал тошноту, уже от горькой безысходности, подступившей почти физической волной отчаяния. Его сторож отнюдь не был единственным в хижине. По меньшей мере, их насчитывалось около дюжины, вооруженных винтовками и штыками, направленными на спящих мужчин и женщин. Николсон смутно подумал, что всех его товарищей убьют во сне, но не успел даже содрогнуться от этой мысли, как нависшую тишину прервал стоявший над ним офицер.
— Об этой мрази ты говорил? — Его английский отличался беглостью образованного человека, обучавшегося языку у людей, для которых он не был родным. — Это их вожак?
— Да, это он, — раздался безучастный и отрешенный голос скрытого за дверным проемом Телака. — Он командует отрядом.
— Так, значит, он? Говори же, ты, английская свинья! — Офицер нажал штыком на горло Николсона. Старший помощник почувствовал, как кровь медленной, теплой струйкой стекает за воротник. Сначала он хотел сказать, что главный здесь капитан Файндхорн, однако тут же понял, сколь несладко придется лидеру, а капитан Файндхорн вряд ли был в состоянии вынести дальнейшие муки.
— Да, отрядом командую я, — проговорил Николсон голосом, самому показавшимся хриплым и натужным. Он прикинул шансы на то, чтобы выбить штык из рук офицера, и быстро осознал всю бессмысленность этой затеи — в хижине находилась дюжина других, готовых пристрелить его при первой возможности. — Уберите эту чертову штуковину от моей шеи.
— Ах, конечно! — Офицер убрал штык, отступил на шаг и ударил Николсона ногой чуть повыше почки. — Капитан Ямата, к вашим услугам, — вкрадчиво сообщил он. — Офицер японской армии его императорского величества. В будущем выбирайте выражения, говоря с японским офицером. Вставай, свинья. — Он перешел на крик: — Ну-ка, всем встать!
С тошнотворным головокружением Николсон медленно поднялся на ноги. Остальные также, шатаясь, вставали.
Слишком медлительных, слабых или тяжело раненных безжалостным рывком приводили в стоячее положение и толкали к дверному проему, невзирая на стоны и крики. Гудрун Драхман оказалась в числе тех, кого грубо препроводили к двери. Нагнувшись над все еще спящим Питером, она закутала его в одеяло и едва взяла на руки, как японец с такой силой и яростью выпрямил руку, что едва не вывихнул ее: крик боли готов был сорваться с ее тотчас плотно сжавшихся губ. Глядя на девушку, старший помощник ощутил прилив непреодолимой жалости, он сделал бы все что угодно, лишь бы избавить ее от грядущих истязаний, и с некоторым удивлением признался себе, что не может вспомнить, чтобы испытывал к кому-либо, за исключением Кэролайн, подобное чувство. Он знал эту девушку всего десять дней, правда, стоивших десяти жизней: тяжесть выпавших на их долю испытаний с жестокой и обескураживающей очевидностью высветили все достоинства и недостатки, которые могли бы оставаться скрытыми еще долгие годы. И Гудрун Драхман, подобно Лэйчи Макккиннону, вышла из горнила боли и неимоверных страданий чистой и незапятнанной. Невероятно, но на какое-то мгновение Николсон забыл, где находится, и, снова посмотрев на Гудрун, понял, что обманывает себя намеренно. То, что он чувствовал по отношению к этой девушке с неспешной улыбкой, шрамом на щеке цвета окутанной сумерками розы и глазами голубизны северных морей, не было простой жалостью или состраданием, а если и было, то уже не теперь. Не теперь. Николсон медленно покачал головой, улыбнулся про себя и застонал от боли, когда Ямата ударом приклада промеж лопаток пихнул его к двери.