А в Сыктывкаре — кабаки и девки! Такие красавицы-метиски, что какая-нибудь Настасья Кински рядом не стояла. Вся породистая Украина с ее томностью и негой, с ее чарующей вишневостью губ и утренним румянцем щек была раскулачена и сослана Сталиным в северные районы. И на смешении кровей возникло такое северное сияние, что увидишь — не забудешь, пока жив.
Коми — честный, прямодушный народ. Предавали все — коми были не способны предать. Женщины их доступны, но словно бы непорочны. А что хорошего они могли впитать от пришлых людей? От таких, как я, как Шахов с его женой. Эти пришлые люди валили парму[58]. Десятки, сотни, тысячи эшелонов с их кормильцем — лесом шли отсюда десятилетиями направо и налево. Шахов и его жена, заведующая отделом снабжения, правили бал. Не святые, может быть, заключенные, но все же люди и невинные деревья взаимоуничтожались, а "хозяин с хозяйкой" все крали и крали. Им не нужно было даже фантазий, которые и заводят порой человека в тюрьму — они просто потребляли жизнь, пропускали ее сквозь утробы, как земляной червь землю.
И вот пойдешь в лес за грибами.
Идешь по ближним делянкам — давно нет леса. Чуть дальше по железнодорожной ветке — все брошенные бараки сталинских, времен, вышки, колючка, как перекати-поле… В равнинной-то части этот лес давно б на строительство дач порастаскали, а здесь — гниет. И гниют кости бывших до нас людей, кого в муках рождали матери.
На печальные размышления наводит север.
Но мертвым — мертвое. Жывым — живое.
Я уже приближался к сорока годам: ни дома, ни жены, ни деток… А стоит ли их производить в мир, что лежит во зле? Вон они, чьи-то дети валят лес в тридцатиградусный мороз. Они поднимаются в пять утра и под конвоем едут "воронками" на лесоповал. Добираются в восемь-девять утра и радуются, что не в дождь, не в слякоть, потому что лес на морозе стоит, как стеклянный. Деревья в мороз валятся, как срезанные бритвой, а люди деревенеют, если не двигаются.
И пошла бригада из семи человек: вальщик леса с бензопилой "Дружба" почему дружба? — он же бригадир; толкач — опытный вальщик; четыре сучкоруба прыгают как зайцы с дерева на дерево, а топорики у них на длинных топорищах; тракторист на трелевочном тракторе.
Делянка — двести метров туда и двести же обратно. И они, мамкины дети, проходят ее до обеда без перекуров. Норма — пятьдесят кубометров. Тракторист только успевает чекера цеплять за стволы и оттаскивать лесины на склад. Как бы хорошо после смены в баньку-то сходить! А где она? До ближайшей бани — семь верст до небес и все лесом.
Вот хозяин мне и говорит:
— Александрыч, давай построим зекам баню. Ты можешь?
Что толку мочь? Сметы нет, денег на нее ни копейки нет, труб нет, сварочных аппаратов тоже нет… Нет электродов, запорной арматуры, краски, заслонок, котла… Один лес. Того вволю. Тайга штабелей.
Но отвечаю:
— Могу. Но только мне нужна полная свобода действий и бригада. Бригаду я наберу сам.
— Добро.
Надо десять человек — я набрал тридцать, которым невмочь на лесоповале или не хотят работать принципиально. Не думали, как и я, что на поселении такая каторга. Шли на поселение отдохнуть, а там грязь до пупа, и менты с собаками в лес тебя гонят.
5
В зонах многие прикрывались от тяжелой работы тем, что давали нужному человеку четвертной. В основном это люди из блататы, которые имели деньги с воли. Они у тебя числятся, а на работу не ходят. Чай попили, покурили, спать изволили. А срок идет. И я в месяц, кроме зарплаты, имел еще пятьсот рублей — три зарплаты вольного инженера какого-нибудь КБ. Хватало на краску и на гвозди, и себе оставалось.
Кому-то, вероятно, не понравится, что я брал со своих бригадников деньги. Но не я придумал зоны, не я придумал законы, по которым она живет: сегодня плачу я, завтра, возможно, будут платить мне. Отдых в Сочи дороже стоит, но так ли уж он необходим, как здесь, на лесоповале — вопрос. Да и я не столько люблю деньги, сколько люблю, чтоб они у меня были.
И они у меня были в этом таежном краю. На гарниры хватало. Потому что зона не кормила и все из продуктов нужно было покупать на свои "бабки". Но фраер думал, что в "малине", а проснулся — жопа в глине.
И вот мы строим чисто подпольную баню — благое дело! Нет проекта, утвержденного крутыми архитекторами, нет сметы и непонятно, на какие шиши отстраивается она из пахучего дерева. Но она утвердилась на земле. Она тридцать метров длиной и четыре шириной. По бокам справа и слева чаны, трубопроводы с вентилями и водогрейный котел — металлическая бочка, а в нее заливается вода. Топливо солярка или дрова.
Такие же водогрейные бочки стояли в лесу для разогрева тракторов. Из леса приезжает по двести — триста человек, и всем должно хватать кипятку.
Я послал маме денег. Прилетела родная, как на крыльях. Видит: все хорошо, и я, вроде бы, на свободе. И она решила, что свобода мне опасна:
— Делай, что хочешь, — говорит, — но женись! Мне уже шестьдесят, здоровье никудышное, зубы выпали, сердце прибаливает… Я больше к тебе никогда не приеду…
Я и не понял, о чем это "никогда"… Мы ведь думаем, что мама будет всегда, хотя и знаем, что люди не вечны.
Снисходительно думал, что ей присоветовал кто-то женить меня, чтоб остепенился. А может быть, захотела увидеть внуков. Сколько ж можно ее мучить! И я сказал:
— Хорошо, мама… Будь спокойна…
Мне было тридцать пять лет. Я не курил. Не пил, в том понимании, которое существует на Руси.
Шел 1977 год.
Глава двадцатая. Женитьба — не напасть
1
Чтобы ездить в столицу Коми город Сыктывкар, мне выдали так называемый "волчий билет". Он существенно отличается не только от известного всем заячьего, но и от привычной "формы два". А здесь и этой корочки хватало. К ней командировочное — настоящее, заметьте — удостоверение. Поездки в стольный град занимали обычно три дня: сутки туда, сутки на закупку, и обратно тоже сутки. Для молодого мужика из леса две ночи в столице — это подарок.
Еду я в Сыктывкар в очередной раз. Останавливаюсь в гостинице "Центральная". Делаю свои закупки и начинаю вплотную думать о знакомстве с какой-нибудь хорошенькой девушкой. Кабаки открыты, деньги пищат. Но кабацким девушкам цена грош. И я набираю номера телефонов наугад. Где-то неопределенно мнутся, где-то делают вид, что не помнят. И вот слышу один очаровательный, окающий по-северному девичий говорок. Я говорю:
— Это Коля. Вы меня, наверное, не помните, а я вас помню. Даже номер телефона ваш раздобыл. Отчего бы нам не встретиться прямо сегодня вечером и не сходить в ресторан?
Она:
— Ой, мне в институт…
И такая простота, материнская какая-то простота и бесхитростность в этих словах, что я столь же бесхитростно говорю:
— Куда он денется, ваш институт. Давайте-ка лучше в кабак сходим!
И приезжает она в условленное место на простом советском автобусе, и смотрю я на нее. Нет в ней того перчика, который я предпочитаю диетической пище. Пресновата она, но высока, стройна, с открытым русским лицом, которое принято называть крестьянским, безо всякой броскости и яркости черт. А куда деваться? Пошли в центральный ресторан "Вычегда".
— Как вас зовут?
— Ирина.
Выпили, потанцевали. Она рассказала, что ей двадцать пять лет, что замуж как-то не вышла, что работает фельдшером-лаборантом, а вечерами учится. Было в Ирине что-то семейное, патриархальное, корневое. Что мог рассказать ей я, прожженный жулик и отпетый мошенник? Что хочу иной жизни, но так до конца и не знаю, получится ли она у меня?
Но уже принимал четкие очертания смутный замысел — жениться. И мотивы у меня весьма определенные: во-первых, маме обещал. Не так уж много я, грешный, выполнил своих обещаний перед нею. Во-вторых, на поселении мне остается жить год, и женись я, то получил бы отдельную квартиру, не вставал бы до зари и не ходил бы отмечаться. А уж заработать я всегда смогу нормальным, честным трудом. У меня уже была к этому времени комната в бараке: печка-душегубка, полы с выдранными половицами, просевшая сухая штукатурка, вечное шуршание тараканов, происки клопов-кровопийц, которые отведали крови многих, транзитом прошедших сквозь эту халупу и канувших во тьме времен.
Транзитным до сегодняшнего вечера был и я.
— Выходи за меня, — говорю я, кочевой, этой оседлой девушке.
— Почему бы и нет… — отвечает она.
А тогда наш разговор продолжился.
— А ты знаешь, кто я?
— Неважно, — отвечает она. — А кто вы?
Сказать, что я удивился, — это ничего не сказать. Забытое чувство защищенности, волна благодарности, тепло новых надежд — всему этому и сейчас нет простых словесных объяснений.
— Зека.
— Как зека? Зека не может развлекаться в ресторане! — простодушно говорит она.
Я объясняю ей, что такое поселение. Что мне можно жениться, и что мы будем жить вместе, когда кончится мой срок.