— Риккерт, ты не специалист по холодному оружию.
— Я не специалист по холодному оружию, я специалист по холодным человеческим телам и по свинцовой мерзости человеческих отношений. И как человек, который изучает последствия этих отношений последние тридцать лет, я могу сказать тебе определенно, что полотно столярной пилы пройдет там, где сабельный клинок застрянет. Когда ты сечешь или колешь саблей, то тебе приходится преодолевать сопротивление обушка, который придает жесткость конструкции клинка, которая не изменилась, в силу традиции, со времен серого железа. А полотно пилы — плоское по всей ширине, поэтому оно проходит через тело, как через масло.
— Так почему, черт возьми, сабли не начали делать, как пилы, они что, были дурнее тебя?
— А почему американцы полетели на Луну? А зачем Эйнштейну понадобилась эта сраная атомная бомба? А почему мы до сих пор ездим на вонючих, сраных, бензиновых автомобилях? Потому что так хотят те, кому это выгодно.
— Ты можешь объяснить мне без твоих выгибонов?
— Могу. Тому, кто взял контракт на поставку для армии сабель, штыков, артиллерийских тесаков, которых ты можешь найти целый мешок в нашей подсобке, было выгодно производить их из дерьмовой стали, которую производили в Златоусте, так же, как и в Манчестере. Те шашки, которые ты можешь купить в станице или у меня, — это ширпотреб, их штамповали тысячами, их даже не ковали, а обрабатывали фрезой.
— Ну, допустим. Но богатые люди в семнадцатом или шестнадцатом веке могли позволить себе настоящее оружие?
— Могли. Поэтому они и были самыми главными бандюками в то время. То оружие стоило, как «Мерседес», и старело, как «Мерседес» или как человек, сталь стареет, знаешь ли. Такое оружие делали в Толедо, в Венеции, в Баварии, в Стокгольме, наши японские друзья еще и понятия не имели о такой стали. Ты видел настоящее оружие в музеях?
— Ну, не могу сказать, чтобы я особо ходил…
— Но ты его видел изъятым?
— Видел венецианские кинжалы и французские шпаги.
— Французские шпаги ты мог видеть только времен Наполеоновских походов, а в то время они уже не были оружием, а только предметом формы.
— Про гвардию Наполеона говорили, что они были великими фехтовальщиками.
— А ты от кого это слышал, от Марата?
— Ты, блин, Риккерт, не юродствуй.
— Я не юродствую. Когда им хотелось пофехтовать, так они это делали эспадронами, саблями, а не шпагами. Но ты обратил внимание на особенность венецианских и толедских кинжалов?
— Они очень тонкие.
— Во. Но тогда они были тонкие и гибкие, а теперь они тонкие и хрупкие. Они уже никуда не годятся.
— Ну, я бы не сказал…
— Проткнуть человека можно и карандашом. А ты что, спер вещдоки?
— Ну, я их не спер. Но у меня есть пара настоящих венецианских и один толедский кинжал.
— Один из которых или даже два ты мне подаришь?
— Это с каких это таких делов?
— А что ты скажешь насчет артиллерийского «люгера»?
— Если у него ствол не раздут, как бочка, если он не развалится у меня в руках, если в него влезет патрон от «Макарова», если этот патрон не перекосит, и если ты мне скажешь, откуда ствол, — то я согласен дать тебе за него две бутылки водки.
Риккерт задумчиво покачал головой.
— Я был неправ, когда подозревал, что твои предки — казаки. Твои предки, наверняка, торговали рыбой на базаре в Ростове и умели обсчитать на одной кильке десять покупателей.
— Такой рухляди, как старое немецкое железо, я тебе могу чемодан принести. А вот ты покажи мне такую вещь, как «венецианец», ты ее видел хотя бы?
Риккерт поскреб кадык, уже заросший щетиной, хотя он брил ее каждое утро:
— А ты хочешь поймать фехтовальщика?
— Очень хочу.
— А почему ты этого хочешь?
— Не знаю.
— А что ты с ним сделаешь, если поймаешь?
— Пристрелю.
— Ты что, опупел, Воронцов?
— Нет. Я его очень не люблю, он мне спать не дает. Я его кончу, Риккерт.
— Ну, тогда слушай, — Риккерт метнулся было взглядом к сейфу, где у него стоял спирт, но решил, что это может подождать. — Ему от тридцати до тридцати пяти лет. Рост около ста восьмидесяти сантиметров. Вес около семидесяти. Воевал, наверняка. — Риккерт замолчал.
— Ну и что? — сказал Воронцов. — Средний портрет среднего человека. Ну, скажи еще, что у него темные волосы. Ты это собираешься обменять на венецианский кинжал?
— Нет. Я жду, когда уже, наконец, ты задашь толковый вопрос. Ты будешь торговаться честно или будешь пытаться получить «люгер» на халяву?
— Я буду пытаться получить его на халяву.
— Я в этом ни в малейшей степени не сомневался. А поскольку у меня такие же намерения, то давай будем считать, что мы уже друг друга обдурили. Ты заранее отдаешь мне «венецианца», а я расскажу тебе, что я думаю о потерпевших.
— Ну, рассказывай.
— Они одинаковые, в медицинском смысле.
— Что это значит?
— У них почти идентичные внутренние органы, состояние кожи, зубов и волос.
— То есть, жопа у них у всех находится в одном и том же месте?
— Ты это заметил, с присущей тебе проницательностью. Но у них не только жопа, но и сердце, печень, легкие, почки, — примерно, в одинаковом состоянии, А это далеко не всегда случается даже с людьми одного возраста.
— Что это значит? Что они клонированные близнецы?
— Я этого не знаю. Я всего лишь, простой патологоанатом с советским дипломом какой-то там питерской военно-медицинской академии и с опытом работы в каких-то там тридцать лет. Но эти ребята из одного гнезда. Из одной семьи, одного детского дома, из одной казармы, они жили одной и той же жизнью всю свою короткую, лет тридцать, примерно, жизнь. Они — группа особого рода, а не случайно собравшаяся кучка бандюков, понял?
— Понял.
— Тебе виднее, Воронцов, ты лучше меня разбираешься в этих делах, но плясать надо от потерпевших.
— От чего плясать, Риккерт? Плясать-то не от чего.
— А пила?
— Какая, к черту, пила, Риккерт? Где она? Я тебе принесу «венецианца», и ты его увидишь своими глазами. А где пила?
— Тебе что, в первый раз подкидывать вещественные доказательства?
— Не в первый. Но ты первый скажешь, что я мудак, если я подкину на бомжа пилу, купленную на базаре. А я этого не сделаю не потому, что мне важно твое сраное мнение…
— А потому что ты великий сыщик.
— Нет. Мне не нужна «галочка» для отчета, у меня этих «птичек» за спиной больше, чем у тебя трупов. Мне нужен живой упырь, и чтобы он вонял своим страхом у меня в кабинете, когда я буду бить его ногами в живот. Я найду этого фехтовальщика и…
— Воткну ему пил в жопу.
— Да. Ты что, не веришь?
— Верю. Ты сам упырь, от тебя всего можно ожидать. Но сначала ты должен узнать, зачем ему вообще понадобилось убивать троих янычаров. И почему он не чистит пилу.
— Почему? — Риккерт встал и, сгорбившись, со вздохом направился к сейфу. В моей практике, — сказал он, заслоняя плечами мензурку, в которую отливал из бутыли со спиртом, — был один товарищ, который выпустил другому товарищу мозги топором, а затем засунул их ему в желудок. Зачем он это сделал?
— Зачем?
— Затем, что ему так понравилось. Мы глубоко ошибаемся, когда ищем в поступках людей логические объяснения. Не ищи логических объяснений, этому парню нравится, когда пила ржавеет от крови.
— Почему ты так думаешь?
— Ну, не верь. Поищи другое объяснение.
— Логические объяснения самые правильные.
— Фуфло собачье, и ты сам прекрасно это знаешь. В той сфере, где мы просуществовали всю свою собачью жизнь, логические объяснения — самые неправильные. Если кто-нибудь найдет зеленых человечков, так это сделают люди из нашей сферы, которые умеют верить в невероятное.
— Я уже вижу одного.
— Я тоже вижу, ты имеешь в виду там, на шифоньере?
— Да.
— Витка приходит к тебе? — спросил Риккерт.
— Нет, не приходит, а почему ты об этом спрашиваешь?
— Я что, не имею права поинтересоваться?
— Имеешь. Ты всегда имел. И я всегда об этом подозревал.
— Ты не хуже меня знаешь, как ты к ней относился.
— Знаю, и поэтому не имею к тебе претензий. Ты хотел стилет?
— Ну, хотел.
— Так я его тебе подарю. Куда ты его хочешь, Риккерт?
Риккерт задумался и разлил еще по одной.
— Желательно, в сердце, — сказал он.
— Я буду иметь ввиду, — сказал Воронцов и, быстро выпив, начал выползать из полуподвального помещения.
На ходу отзвонившись по мобильнику о проделанной работе, Воронцов прямиком направился домой, а начальник, поняв по его голосу, что настаивать с увещеваниями не стоит, отложил до следующего раза увещевания о том, что пора бы уже и персонально явиться на вечернюю оперативку.
Воронцов шел по вечернему городу, и ему здесь все нравилось. Здесь могли обдурить или залезть в карман на каждом шагу, здесь за красивыми фасадами домов дыряво глазела нищета, а но улицам ходили граждане, которые на вопрос — «Который час?» — сразу сжимали кулаки, это была, возможно, самая грязная, самая загаженная промышленными отходами, самая криминальная дыра во всем мире, но Воронцов любил этот город. Здесь билось сердце Донбасса, в котором смешалась кровь всех наций Евразии, их жажда, их гнев, их жадность и все их похоти, сбывшиеся и несбывшиеся. Этот город был домом Воронцова, он здесь родился и прожил на этих улицах всю жизнь, в его жилах текла та же волчья кровь, он сам был похож на этот город со всеми его пороками.