Глава 6
Воронцов утюжил территорию, не рассчитывая на успех, но осознавая полезность такой работы, — имена, адреса и подписи опрошенных пойдут в оперативно-поисковое дело, а чем толще ОПД, тем мягче буфер между сыщиком и его начальством. Чтобы иметь-возможность работать по-настоящему, нужно было уметь создать пространство для маневра, умение показать было не менее важным, чем умение делать, шоу-бизнес проник во все сферы жизни, и настоящее действо всегда разворачивалось между картонно-бумажных декораций. Воронцова давно уже перестала раздражать рутина, он хорошо понимал, что если бы сыщику платили только за результат, то ни один сыщик не отработал бы своего хлеба и не стал бы работать за хлеб, не имея возможности выжать каплю масла из этой рутины. Рутина, никчемная, сама по себе, была горючим, на котором работала машина сыска, всегда дающая результат, а некоторой доля коррупции — смазкой для этой машины, без которой машина превращалась в мясорубку, смазанную кровью. Самые мерзкие палачи от ментовки, которых Воронцов знавал в своей жизни, были идеалистами и бессребрениками, полагающими, что вор должен не сидеть в тюрьме, а болтаться на виселице. Никто из них не был сыщиком, они были дилетантами, зеркальным отражением беспредельщиков преступного мира, не играющих по правилам от неумения работать. Воронцов научился принимать правила игры, существующие в сумеречной зоне, в которой он жил, где закон слошь и рядом оказывался беззаконием, где надо было валять дурака, чтобы не оказаться в дураках, и где нарушение закона было правилом игры. «Живешь сам — давай жить другому», — вот было основное правило, которого он неукоснительно придерживался. Он всегда бил первым, никогда не целовал блядей, никогда не спорил с начальством, никогда не нарушал слово и никогда его не давал. Раскрывать преступления, было его работой, а не делом его жизни, — поэтому он и раскрывал их. Он был пьяницей, циником и мздоимцем, как и все сыщики, он играл по правилам, установленным со времен Каина, в игре без правил, называемой жизнью, он утюжил свою территорию, плевал на все остальное, не делал лишних движений и точно знал, что, отутюжив, пойдет и выпьет пива с водкой в подвальной забегаловке у армянина Арутюна.
Он опросил уже с десяток лиц и морд, стороживших какие-то подозрительные склады или слонявшихся за заборами из колючей проволоки, или угрюмо выглядывающих из-за стальных дверей цехов с решетками на окнах, за которыми стучали швейные машинки белых рабынь, — «не видел, не слышал, не знаю», — привычно записывал он, — фамилия, имя, отчество. Закон молчания был законом этих мест, но ментам не хамили и не врали без нужды, менты здесь работали жестко. Половина этих Ивановых, Кириченко и Брегвадзе могла оказаться Сидоровыми, Шматко или Бен Наделами — ну и что? Бумажки ложились в папку, в памяти откладывались лица, лица запоминали лицо мента — вот, что было важно. Лица говорили больше, чем языки, пальцы, ставящие подпись, говорили больше, чем лица, подпись значила больше, чем паспорт.
Быть на виду и видеть всех, как и на сцене, было правилом работы на территории, где ментовсвое лицо значило больше, чем ментовская ксива, и где надежно работало, известное всем ментовское правило «веди себя прилично и мы тебя не тронем», никто не мог отказаться от подписи, спрятать за спину руки в синих перстнях зоновского календаря, нарвавшись на паспортную проверку.
Так, содержательно беседуя и неспешно переползая между кучами мусора от забора к забору, Воронцов добрался до ограждения из великолепной, оцинкованной сетки, высотой метра в три, и немало подивившись, отчего ее до сих пор не сперли. Ему было известно, что за ограждением находилась когда-то фирма с оптимистическим названием «Плюс», но плюс уже давно съежился, перейдя в минус, и тихо увял — створки ворот охватывала цепь, толщиной в руку, которая уже успела проржаветь, так же, как и амбарный замок на ней. Он качнул замок и сразу понял, почему сетку не унесли — из-за угла приземистого, бетонного здания вылетел доберман, здоровенная зверюга и хорошо откормленная, значит, там кто-то был. Собака затормозила у ворот и молча уставилась на него желтыми глазами. Воронцов усмехнулся — ему показалось, что тварь с ненавистью кривит черные губы, — совсем, как его бывшая жена. Он дернул цепь, но собака не подняла суматошный лай, который мог бы привлечь хозяина, а только ниже пригнула голову и задрожала горлом, из-под верхней губы выползли длинные, белые клыки. Он сунул руку под полу пиджака, собака мгновенно метнулась в сторону и зигзагом ушла на пятьдесят метров от заграждения — за пределы прицельного выстрела пистолета. Воронцов удивленно присвистнул — такая тренировка стоит немалые деньги, и такую собаку никто не бросит издыхать за проволокой. Он вспомнил изгрызенное лицо трупа и медленно потянул из кармана пачку сигарет — это становилось интересным.
Рядом со зданием «Плюса» находилась квадратная башня непонятного назначения, но все называли ее «элеватор». Насколько Воронцов знал, фирма ее никак не использовала. Но что можно было знать наверняка об этой фирме и об этом месте? Возможно, там и был элеватор когда-то — в верхнем части кирпичного сооружения, высотой метров и семьдесят, торчал кусок чего-то, похожего на наклонный коридор, остальное валялось внизу, на захламленной территории «Плюса». «Блеск и нищета куртизанок», — подумал Воронцов, обходя периметр в сопровождении собаки за сеткой и на безопасном расстоянии. Блестела оцинкованная сетка, блестели глаза твари, бесшумно переходящей из ген и развалин на свет солнца, бетонная коробка «Плюса» казалась относительно новой — все остальное было тлен и нищета. Там уже успели вырасти деревья, никаких следов пребывания людей, никакого движения не просматривалось. Сетка ограничивала территорию с грех сторон, с четвертой она была замкнута старым бетонным забором, основательно запутанным «колючкой», за забором тянулось заросшее сорняками поле, за полем — лесной массив.
Воронцов прикинул расстояние отсюда до места преступления — выходило, около километра. Не рядом, но и не слишком далеко. Мог ли тот, кто кормил собаку и приглядывал за остатками «Плюса», что-то видеть или что-то слышать? Мог, если бы убийство произошло днем, и если бы забрался на башню. Собственно, «элеватор» доминировал над большей частью промзоны, но кому пришло бы голову туда лезть? Могла бы черная тварь за проволокой оставить следы своих зубов на одном из тел? Могла, если бы кто-то специально выпустил ее из-за ограждения, но здесь было полно и других собак, в том числе и сторожевых. Мог ли хозяин собаки быть как-то причастен к преступлению? Мог, так же, как и любой другой из насельников промзоны, если только не сидел в это время дома, за десять километров отсюда, и не пил пиво перед телевизором. В общем, побеседовать со сторожем было интересно, но не настолько интересно, чтобы, рискуя задницей, лезть через ограждение или продолжать слоняться вокруг под припекающим солнцем, как будто уже и не пора пить пиво и как будто ему и не предстоит слоняться здесь и завтра, и через год, и до скончания дней своих.
Воронцов затоптал окурок, помочился под забор и, блестя лысиной, побрел прочь — заканчивать день в подвале у Арутюна.
Он проводил глазами плешивую ищейку, пометившую его территорию, и, усмехнувшись, отступил в тень от амбразурного окна — пусть ищет, поганая у него работа. Сейчас, наверняка, поедет пить пиво, отполирует водочкой, к вечеру, нализавшись, доберется до дому, где у него сидит злобная жена, завалится спать, утром продерет глаза и снова поползет по своему мусорнику — и так каждый день.
Он прислушался к себе, пытаясь нащупать неприязнь к этому типу, но неприязни не было. Голос молчал, что слегка удивило его. Обычно неприязнь возникала легко и легко переходила в ненависть, а от ненависти до убийства был один шаг. Ему нравилось ненавидеть, ненависть обостряла его, как допинг, и он входил в состояние убийства, как жало, и наслаждался им. Он научился этой штуке на войне. долго учился и тошнотно, но учение стоило того. Поначалу ему требовалось чувство правоты, чтобы убивать легко. Но правота требовала обоснований, а где их взять на войне, на которую ты приперся с другого конца света и куда тебя никто не звал? Ненависть же не нуждалась в обоснованиях и ненавидимый легко становился неправым. А если что-то получается легко, то от этого начинаешь получать удовольствие, вот он и научился получать удовольствие, делая других неправыми навсегда. Он много раз видел, как поселок под бомбами — женщины, старики, дети — превращается в груду мяса, перемешанного с камнем. Чем это можно было обосновать? Он понял, что любая правда — крива и зависит от точки прицеливания. Он научился смеяться над болтающими о правде, не разжимая губ, чтобы не сбить прицел. Он понял, что вина — груз виноватых, а невиновный — всегда нрав. Он обрел ненависть, испепеляющую любую неправоту, — тогда пришел Голос и пророс на почве, удобренной дерьмом, в которое превратилась его совесть.