И скрипит осторожно плетень.
Из-за пары распущенных кос
С оборванцем подрался матрос...
А потом еще:
— Бледной луной озарился
Старый кладбищенский двор,
А над сырою-ю моги-илкой
Плакал молоденький вор.
И, конечно, как водится, слегка поскандалили из-за последних строчек песни. Это когда в молоденьком воре, похоронившем маму, которая «жизни совсем не видала, отца-подлеца не нашла», уже после смертного приговора отец-прокурор узнает своего сыночка. Котик настаивал на том, что следует петь: «А над могилкой двойною плакал седой прокурор», я же требовал более жестокого, но справедливого варианта: «Повесился сам прокурор». В конце концов, он с неожиданно увлажнившимися глазами вспомнил, что жалостливой Женьке всегда больше нравилось «плакал», а не «повесился», и я безоговорочно капитулировал. После чего мы уже без всяких разногласий дружно исполнили дуэтом «В кейптаунском порту с какао на борту „Жаннета“ поправляла такелаж».
Потом...
Что же было потом? Ага, Котик надписывал мне свою новую книжку. Да, точно. Он спросил, дарил ли он мне свой последний роман, а я с пьяной прямотой не слишком тактично ответил, что какие-то свои романы он мне точно дарил, и даже не один, но мне неизвестно, какой среди них первый, а какой последний.
— И последние станут первыми! — торжественно, но, как мне показалось, немного невпопад, провозгласил Котик, после чего глубоко задумался, что-то вычисляя, и наконец нашел способ определения: спросил, когда мы с ним последний раз виделись? Я задумался еще глубже, и путем тяжких мыслительных операций исчислил, что виделись мы никак не меньше, чем два месяца назад. Установив этот факт, я пригорюнился, потому как выходило, что и Женьку перед смертью я не видел ровно столько же. Роман же, сообщил Котик, вышел всего три недели назад, из чего непреложно следовало, что я должен быть немедленно им одарен. Шурпин своим неудобочитаемым почерком исполнил на титуле какую-то закорючистую дарственную надпись и вручил книгу мне.
Я уставился на обложку. На ней была изображена обнаженная страдающая лицом блондинка, на манер древнегреческого Лаокоона вся обвитая какими-то чудовищными змеями. Поперек всего этого безобразия шли золотые с красными (надо полагать, кровавыми) подтеками тисненые буквы названия: «КТО БЕЗ ГРЕХА».
— Неужто на порнуху перешел? — ехидно поинтересовался я.
Но Котик не обиделся, а даже как-то не без удовлетворения хмыкнул и ответил складно, но непонятно:
— Ага, порнуха духа. Читай, читай, тебе интересно будет...
В следующем из доступных воспоминаний я вижу нас с Шурпиным почему-то уже на улице. Вероятно, свежий воздух оказал на мозги благотворное влияние, ибо кроме того, что я отчетливо помню, как мы стоим у Котикова подъезда в окружении довольно большой празднично одетой толпы, память сохранила даже причину такого небывалого скопления народа: где-то на седьмом этаже справлялось новоселье, и многочисленных гостей по очереди тянуло на природу — кого продышаться, а кого, наоборот, покурить. Среди гостей запомнилась также некая дама. Хотя «запомнилась дама», пожалуй, слишком сильное выражение — все, что от дамы запомнилось, было глубокое декольте и мое вялое одиночное поползновение вокруг этого декольте пофлиртовать, каковое (поползновение, разумеется, а не декольте) было решительно ликвидировано морально более стойким Котиком, увлекшим меня прочь в темноту.
И наконец, последнее, самое смутное. По всей видимости, мы нечувствительно продрейфовали через весь двор и стоим, качаясь, теперь уже у моего подъезда. Шурпин зябко горбится, плачет, трубно сморкается в сырой от слез платок, снова плачет и что-то сует мне в карман куртки, все время промахиваясь и несвязно бормоча:
— Сейф! Главное — ключи... В случае смерти... Некому, понимаешь, больше не-ко-му!?..
Не очень-то вдаваясь, в ответ я, кажется, пытался его прочувствованно обнять, прижать к себе, но он вяло отбивался, сопел, хлюпал и заплетающимся языком продолжал лепетать какую-то полную уже чушь:
— Ключи! Эх, Женечка, оставила ты... ключи... от смерти... деваться некуда...
Потом он махнул рукой, не взмахнул, а именно как бы устало махнул на все и исчез, растворился во тьме. Оставив меня тупо перемалывать в мозгах эти бессмысленные огрызки фраз.
Что-то там такое Женька оставила Котику, какие-то ключи. И некуда деваться от смерти.
Пьяный бред. При чем тут ключи! Котика Женька оставила, вот кого! Оставила одного, и некуда теперь ему, бедному, деваться. Все его несчастья от смерти, от Женькиной смерти.
А ключи? Какие ключи? К сейфу? Но сейф-то мой с цифровым замком! Так ли, этак крути, все выходит несущественная ерунда, пьяная несусветица. И нечего в ней разбираться, серое вещество, алкоголем затравленное, бередить.
Но возникло вдруг из всех этих пустых словесных плетений в хмельной моей голове такое, что может возникнуть только с сильного бодуна, в сознании мерцающем, трепещущем на грани полного выруба, как свечка на сквозняке. Возникло и зацепилось волоском в заусенице, да так крепко, что осталось в тот вечер последним, зелено-мутным осадком на дне памяти.
Ключи от смерти.
Вообще-то, как принято говорить, я не по этой части. Имеею в виду, принять на грудь, заложить за воротник, плеснуть под жабры, сыграть в литрбол, хлопнуть, дерябнуть, дербалызнуть, остаканиться и так далее, и тому подобное. Но с Котиком почему-то события у нас всегда развиваются по одному сценарию, и раз в несколько месяцев черт заносит меня в его широкие дружеские объятия, после чего я обязательно оказываюсь вдребодан нализавшимся со всеми вытекающими из этого состояния последствиями.
Помню, в детстве, по прочтении книжки «Легенды и мифы Древней Греции», я размышлял над особенно поразившей меня судьбой несчастного Тантала, который что-то там стибрил, сейчас уж не помню что, у богов во время ихних пиршеств. Кажется, злоупотребив доверием, он собрал на них в неформальной, так сказать, обстановке, чемодан компромата и за это был ими жесточайшим образом наказан неутолимой жаждой. Много позже, уже в процессе дружбы с Шурпиным, я эти свои знания додумал и уточнил: не вызывало сомнений, что Тантал вот так, за здорово живешь, попер на начальство исключительно по пьяной лавочке (перебрал на пирах), и выбор божественной кары был отнюдь не случайным, а вполне иезуитски продуманным, ибо вечная жажда по логике вещей наверняка настигла преступника в момент тяжкого похмелья.
В то муторное утро жажда начала терзать меня еще до пробуждения. В моем предрассветном сне она, жажда, имела форму, цвет и даже звук. Жаждой было большое жестяное ведро, почерневшее на кострах, мятое, облупленное. Из такого на лесных заимках, у косарей, у охотников, случалось мне пить прозрачную, как воздух, ледяную до ломоты в зубах родниковую влагу. Но сегодня во сне я раз за разом опрокидывал ведро над собой, и из него в мой пересохший рот с легким шуршанием текла струя, не приносящая ни малейшего облегчения моему крайне обезвоженному организму. Потому что струя была из песка. Песок скрипел на зубах, драл мне глотку, забивался в ноздри. Я пытался вытолкнуть его изо рта языком, но язык страшно распух и мне не подчинялся. В отчаянии я хотел закричать, позвать на помощь, но с полным песка ртом сумел издать лишь сиплый жалобный стон. И проснулся.
Первой после пробуждения мыслью было: за что, о, боги, я так наказан? Вторая мысль: никогда больше не буду пить! Третья мысль, вернее, соображение, состояло в том, что первые две носят риторический характер и не имеют практического значения. Практическое значение имела необходимость встать и попытаться привести себя в порядок. Это, конечно, потребовало некоторых усилий: все необходимые водные процедуры, включающие, в первую очередь, десятиминутный контрастный душ и последовавшая вслед за ним пусть символическая, но все-таки физзарядка. В результате кожа моя горела, в ушах гудело, перед глазами плясали красные пятна, но зато мне было, чем гордиться. Повесть о настоящем человеке.
К завтраку уже можно было констатировать, что тело в целом готово функционировать. Но отдельно взятая голова моя, конечно, варила еще неважно. И хотя при свете дня, за чашкой кофе вчерашние Котиковы сопли и бредни уже не пугали меня своими мистическими аллюзиями, но его засевшее в подкорке бормотание про сейф, какие-то ключи и смерть, от которой некуда деваться, в общем, вся эта белиберда раздражала своей неразъясненностью и требовала комментариев. Я набрал его номер, прослушал девять длинных гудков и на десятом положил трубку. По опыту мне было известно, что загулявшего с вечера Шурпина такой дробинкой, как телефонное треньканье, с утра не возьмешь. Следовало смириться с мыслью, что у них, писателей, впереди вечность, им торопиться некуда, а у нас, частных предпринимателей, впереди рабочий день, поэтому надо вставать и идти предпринимать.