– А крышка есть? – поинтересовался Фару, словно это было главное, на что его натолкнула эта находка.
– Вот она.
Он закрыл коробочку, завернул ее в носовой платок и сунул в карман. Я кашлянул:
– Она очнется?
Врач посмотрел на меня так, будто я свалился с Луны.
– Кино кончилось, – сказал он. – Она умерла, когда я ее осматривал.
Это напомнило ему, что голову его украшала шляпа. Он снял ее с комичным достоинством.
– Гм, – проскрипел Флоримон. – Скажите, доктор, она имела привычку пользоваться этой дрянью?
– Не могу вам сказать. Узнаем после вскрытия.
– Это все же не такое лакомство, которое можно заставить вас проглотить против вашего желания, не так ли?
– Нет. Я не обнаружил никаких следов насилия Она, видимо, приняла яд добровольно.
– Тогда самоубийство?
– Похоже.
– Еще одна тронутая, – изрек комиссар. – Что вы думаете об этом, Нестор Бюрма?
– Не тронутая, – сказал я. – Усталая. Разочарованная. Так случается. Марк Ковет скажет вам: эта женщина была беспокойной, сомневающейся в себе. И особенно в эти дни, когда она очутилась на крутом повороте своего существования. Поймите, Фару. В течение пятнадцати лет она сидела тут, оставив свое искусство. Ее все забыли: продюсеры, публика, коллеги. И вот однажды этот смелый парень, молодой режиссер Жак Дорли снова дает ей шанс. И какой! Я только что видел этот фильм. Он удался только благодаря игре этой женщины, которую считали конченой... которая считала себя конченой... и теперь так оно и есть, но совсем иначе. Она ни на что больше не надеялась. И согласилась сниматься в фильме потому, что в этой профессии от такого случая не отказываются, потому что люди влюблены в свое искусство, но каждый день она спрашивала себя, – допускаю, что с болезненным надрывом, – не совершила ли она ошибки, не лучше ли было бы продолжать оставаться в тени. Все ей поют, что, она превосходна, но она слишком давно живет в этом мире, чтобы не верить всему, что рассказывают. Даже допуская, что она произведет сенсацию с этим фильмом... сможет ли она и дальше выдержать тот же темп? Ее ждут другие контракты, и это фатально. А быть может, не так уж она и хороша, в конце концов, она же видела этот фильм сама. В наши дни все привыкли к тому, что успех актрисы зависит от ее зада, и, если она произносит текст в десять строчек, все кричат о гениальности. Наши суждения искажены. А ее мнение, вероятно, осталось неизменным, обостренным более, чем когда-либо, не знаю уж, это просто моя гипотеза. Короче, лучше все, что угодно, чем окончательный упадок после такого высокого взлета. И вот тогда, когда в "Голубой ленте" демонстрируют фильм, она не присутствует на сеансе. Она остается дома, как спокойная старая женщина среди своих воспоминаний. И в тот момент, когда начинается демонстрация фильма, последним театральным жестом...
– Ладно, хватит, – сказал Фару. – Это как раз то, что я говорил. Полностью тронутая. Ваше мнение, доктор?
– О теории месье Бюрма, – улыбнулся врач. – Это все психология. Может быть, так оно и есть? А может быть, болтовня?
– Я работаю своими извилинами, – сказал я. – А теперь другое, Фару...
– Давайте, – проворчал тот. – Доказав более или менее самоубийство, приведите нам явные и четкие доказательства того, что какой-то садист расчленил эту несчастную на куски.
– Так далеко я не зайду. Но попрошу вас заметить, что в ее распоряжении было странное количество наркотика, слишком большое даже для человека, решившего заглотать его сверх меры. Если вскрытие покажет, что она увлекалась наркотиками, – что в какой-то мере могло бы объяснить наличие такого запаса опиума, – кто-то ведь доставлял их ей. Хорошая сволочь этот кто-то!
Флоримон Фару широко раскрыл свой и без того огромный рот. Потом он медленно довел его до нормальных размеров и присвистнул:
– Вот как.
– Теперь, в свою очередь, включайте в работу свои извилины, – сказал я ему.
* * *
Прежде чем отдать распоряжение увезти тело, комиссар, из соображений порядка, велел обшарить все вокруг. Где-то в углу он выудил третий альбом, полный фотографий, по большей части украшенных нежными подписями.
– А она любила молоденьких, – заметил он.
– Все зависит от того времени, когда они были сделаны, – сказал я ему. – Не исключено, что все эти типы ходят сейчас с длинной седой бородой.
В этот момент с первого этажа послышался шум, на который все мы вышли из спальни. Флоримон Фару наклонился над перилами:
– Что там такое?
– Слуги и киношники, как они говорят, – объяснил инспектор.
– Спускаюсь.
Я спустился вместе с комиссаром. В вестибюле, кроме представителей закона и Марка Ковета, совершенно ошеломленные, стояли шесть человек. Прежде всего – трое в смокингах. Мы тут же узнали, что их зовут: Самми Бокра – продюсер фильма "Хлеб, брошенный птицам"; Жак Дорли – режиссер; Норбер – первый ассистент. Этот последний был тот самый парень, который звонил по телефону. Троицу сопровождала высокая дылда с плоской грудью, плоскими волосами и в туфлях на плоской подошве. Типичная ассистентка режиссера. Так оно и оказалось. Позади них, на втором плане, двое принаряженных славных стариков. После расспросов оказалось, что это была супружеская пара по фамилии Бальди – слуги мадемуазель Понсо.
– Что происходит? – с легким беспокойством в голосе спросил Жак Дорли.
– Ничего особенно выдающегося, – резко бросил комиссар. – Мадемуазель Люси Понсо покончила с собой.
Кинематографисты, как женщина, так и мужчины, звонко выругались. Это были ругательства неореалистического стиля, которые не осмелился бы употребить из страха перед цензурой ни один составитель диалогов, заботящийся о своем будущем. А старичок и старушка издали глухой стон.
Затем последовала небольшая суматоха, которой положил конец Фару, пригласив всех в гостиную для выполнения своих служебных обязанностей. Здесь он начал выслушивать первые показания.
Под градом вопросов супруги Бальди – Баптист и Жанна – показали, что сегодня, желая остаться одна, мадемуазель отпустила их на целый день. Они только что вернулись из Буа-Коломб, где навещали своих родственников. Перед тем, как уйти, они приготовили еду и накрыли стол. (Эти яства были найдены нетронутыми. Люси Понсо к ним не притронулась, приберегая свой аппетит для других субстанций.) Да, сегодня мадемуазель желала остаться одна. Отказывалась ли она верить, что сможет возобновить свою карьеру? В последние дни она казалась немного грустной. Больше, чем обычно, вспоминала свое прошлое. Но они не понимали, почему мадемуазель покончила с собой. Это выходило за рамки их понимания, и, если бы они заподозрили хоть что-нибудь, они не поехали бы в Буа-Коломб. Мадемуазель принимала наркотики? Пила? Старики возмутились подобным предположениям. Фару сказал, что ни одна из дверей не была заперта, что любой мог войти в дом как на мельницу. Это что, было привычно? Супруги Бальди ответили, что это не было привычно, но ведь не мадемуазель занималась дверьми, и в отсутствии прислуги она могла забыть. И если она покончила с собой, то, наверное, думала о другом.
– Пока с вами все, – сказал Фару и принялся за Жака Дорли.
Молодой постановщик доложил, в основном, следующее:
– Мадемуазель Люси Понсо выразила мне свое желание не присутствовать на торжестве. Она сомневалась... она боялась... Господи! Я себя спрашивал: чего она могла бояться? Ведь с сегодняшнего вечера она стала королевой седьмого искусства. Но я отнесся с уважением к этому желанию и решил, что после сеанса приду поздравить ее в сопровождении продюсера месье Бокра и двух моих ассистентов. И если мы не прибыли раньше, то только потому, что... ну, вы знаете, как это происходит? Ведь мы не можем всех послать к черту, даже тех, которые нам надоедают. Но я просил Норбера позвонить. Не повезло. То телефон не отвечал, то соединялось не с тем номером. – Он помолчал немного и добавил: – Впрочем, один и тот же неправильный номер. Странно, не правда ли?
Я вмешался:
– Это не был неправильный номер. Это отвечал я. Но мне было не с руки объяснять вашему ассистенту, что мадемуазель в состоянии агонии. Я ждал прибытия полиции. Комиссар в курсе.
– Вы из полиции?
– По соседству. Только по соседству.
– По соседству с...
– По соседству с полицией, – отрезал Фару. – Вернемся к нашим баранам. Дальше, месье Дорли?
– Это все, – сказал режиссер. – Извините меня, но я не знаю, что я мог бы добавить.
– Кажется, мадемуазель Понсо трудно было убедить себя в том, что перед ней может вновь открыться путь к карьере. Точно?
– В некоторой степени – да. Она была женщиной нервной, крайне впечатлительной, что говорить – художественная натура! Она сама себе не верила. Но я все это относил на счет своего рода кокетства. И не верил в настоящую депрессию. А в том факте, что она не захотела присутствовать на празднике сегодня вечером, не усмотрел ничего для себя обидного. Я понял, что она относится с презрением к возможным почестям со стороны тех, кто оставлял ее в забвении в течение пятнадцати лет.