На седьмой день, когда я сидел в кресле, рассеянно вертя в руках шкатулку красного дерева, куда моя мать спрятала документы, призванные исправить несправедливость, совершенную в отношении меня, я внезапно огляделся вокруг и увидел, чего я достиг в жизни.
Неужели это мое царство? Неужели это все мое имущество? Узкая, обшитая панелями комната с выцветшим персидским ковром, постеленным на голые доски; почерневшая каминная решетка, грязные окна; огромный рабочий стол, за которым матушка горбатилась всю жизнь, да и я трудился немало, но тщетно; все эти маленькие напоминания о лучших временах — часы из матушкиной спальни; акварельный рисунок ее родного дома в Черч-Лэнгтоне, раньше висевший в прихожей нашего сэндчерчского дома; эстамп с изображением школьного двора в Итоне. Неужели это все мое наследство? Небогато, прямо скажем, даже с учетом нескольких фунтов, оставленных мной в «Куттс и К°», да матушкиной скромной библиотеки. Впрочем, это не имеет значения. У меня ведь нет наследника — и никогда не будет. Я улыбнулся при мысли о сходстве наших с мистером Тредголдом судеб: мы оба навсегда прикованы к памяти об утраченной любви, оба неспособны полюбить снова.
Я прошел в угол комнаты и отдернул залатанную бархатную занавеску, за которой пылилось без дела мое фотографическое оборудование. На полке стояла единственная фотография с видом Эвенвуда, сочтенная мной недостаточно удачной, чтобы занять место в альбоме, что я составил для лорда Тансора летом 1850 года.
Фотография, снятая с огороженного стеной участка вокруг рыбного пруда, изображала южный фасад усадьбы над черной гладью воды. Все здание было одето густой тенью, лишь местами на каменных стенах лежали пятна бледного солнечного света. Вероятно, я случайно толкнул камеру в процессе съемки: одна из огромных увенчанных куполом башен получилась не в фокусе. Но, несмотря на этот изъян, композиция и общее настроение снимка производили сильнейшее впечатление. Я взял фотографию и стал пристально разглядывать. Но чем дольше я разглядывал, тем в большую ярость приходил при мысли, что какой-то презренный тип навсегда отнял у меня этот восхитительный особняк, родовое гнездо моих предков. Я — Дюпор, а он — никто, жалкий червь, пустое место. Как смеет такое ничтожество принять древнее имя, по праву принадлежащее мне? Он не может сделать этого. И не сделает.
Потом, вместе с гневом, пришла твердая решимость рискнуть и разыграть последнюю карту. Я поеду в Эвенвуд, хотя бы и в последний раз. Я явлюсь к лорду Тансору собственной персоной и выложу всю правду, которую от него скрывали свыше тридцати лет. Терять мне нечего, а в случае выигрыша я получу все. Глаза в глаза, как мужчина с мужчиной — безусловно, теперь он признает во мне своего сына.
Воодушевленный принятым намерением, пусть и безрассудным, я мгновенно вскочил на ноги и быстро собрался. Потом сбежал по лестнице, грохоча башмаками, пронесся мимо двери Фордайса Джукса и впервые за неделю вышел в широкий мир.
День стоял сырой и пасмурный, плоское свинцовое небо низко нависало над городом. Я стремительно зашагал по улицам, запруженным утренними толпами, и скоро добрался до вокзала, где снова сел в поезд, столь часто возивший меня на север, в Эвенвуд.
Высадившись из дилижанса на рыночной площади в Истоне, я отправился в «Дюпор-армз», чтобы перекусить перед пешим походом до Эвенвуда. Когда я сидел там и пил джин с водой, поданный моим старым знакомцем, угрюмым официантом Гроувзом, который невольно разоблачил мою личность перед миссис Даунт и ее сыном, мне вдруг пришло в голову, что лорд Тансор сейчас может находиться не в Эвенвуде, а в городе или еще где-нибудь, — и я выбранил себя за бездумную поспешность. Тот факт, что я проделал такой путь, не потрудившись предварительно установить местонахождение его светлости, наглядно свидетельствовал, что я сам не свой от волнения и что впредь мне надлежит действовать более обдуманно. Но потом я понял, что теперь уже ничего не попишешь, будь что будет, а потому допил джин, застегнул пальто и, покинув гостиницу, двинулся вниз по склону холма, под сенью поскрипывающих голых ветвей.
Посыпал мелкий дождь. Сперва я не обратил на него внимания, но ко времени, когда я свернул на Олдстокскую дорогу, ведущую к Западным воротам, намокшие панталоны начали прилипать к ногам, а к моменту, когда я вышел из леса на открытое пространство парка, мои пальто и шляпа промокли насквозь, на башмаках налипла грязь, и я представлял собой поистине жалкое зрелище.
Неожиданно взору моему открылась Библиотечная терраса. Справа от меня возвышалась башня Хэмнита, с окнами архивной комнаты на втором этаже. А над библиотекой, по всей длине террасы, тянулись окна бывших покоев моей матери, где ныне обреталась моя вероломная возлюбленная. Разумеется, я невольно задумался, вернулась ли она из Лондона — не смотрит ли сейчас из окна на окутанные пеленой дождя сады и дальний лес, которым ехал ее отец на своем последнем пути домой? Что подумает она, если заметит мою высокую фигуру, шагающую в дождливой мгле? Что я пришел убить ее? Или ее любовника? Но, приблизившись и пристально вглядевшись во все окна по очереди, я нигде не увидел прекрасного бледного лица — и пошел дальше.
Я решил, что мне ничего не остается, как позвонить прямо в парадную дверь и попросить проводить меня к лорду Тансору — так я и поступил. По счастью, дверь открыл мой бывший осведомитель Джон Хупер, с которым я свел знакомство, когда фотографировал усадьбу четырьмя годами ранее.
— Мистер Глэпторн! — воскликнул он. — Входите, пожалуйста, сэр. Вас ожидают?
— Нет, мистер Хупер, не ожидают. Но я хотел бы поговорить с его светлостью о деле чрезвычайной важности.
Пройдя через анфиладу парадных залов, мы с Хупером остановились перед выкрашенной зеленым двустворчатой дверью, и он тихонько постучал.
— Войдите!
Лакей вошел первым, поклонился и сказал:
— К вам мистер Глэпторн из фирмы Тредголдов, милорд.
Комната была маленькой и темной, но роскошно обставленной. Лорд Тансор сидел за письменным столом, лицом к нам. За широким подъемным окном позади него я мельком увидел подъездную аллею, что вела по мосту через реку и спускалась мимо вдовьего особняка к Южным воротам, — я так часто ходил по ней в последние месяцы. Лампа с зеленым абажуром освещала документы, с которыми работал его светлость. Он отложил перо и воззрился на меня.
— Глэпторн? Фотограф? — Он заглянул в какую-то бумагу, лежавшую на столе. — У меня нет здесь никакой записи о встрече с кем-либо из представителей фирмы.
— Все верно, милорд, — ответил я. — Я нижайше прошу прощения за то, что явился без предупреждения. Но у меня к вам дело чрезвычайной важности.
— Вы свободны, Хупер.
Лакей поклонился и вышел, бесшумно прикрыв за собой дверь.
— Дело чрезвычайной важности, вы говорите? Вас прислал Тредголд?
— Нет, милорд. Я приехал по собственному почину.
Его глаза сузились.
— Какое общее дело может быть у нас с вами, скажите на милость? — осведомился он резким, презрительным, устрашающим тоном. Ничего другого от двадцать пятого барона Тансора я и не ожидал.
— Оно касается вашей покойной жены, милорд.
Лорд Тансор потемнел лицом и указал мне на кресло, стоящее перед столом.
— Я слушаю вас, мистер Глэпторн, — сухо промолвил он. — Только прошу покороче.
Я набрал полную грудь воздуха и принялся рассказывать свою историю: как я узнал, что леди Тансор сохранила в тайне рождение сына и как мальчик вырос под опекой другой женщины, в неведении о своей подлинной личности. Наконец я перевел дыхание.
Несколько мгновений лорд Тансор молчал. Потом, с явной угрозой в голосе, проговорил:
— Вам не мешало бы предъявить доказательства, мистер Глэпторн. Иначе вам не поздоровится.
— Я скоро дойду до доказательств, ваша светлость. Разрешите продолжить? — Он кивнул. — Итак, мальчик вырос, не ведая, что он является Дюпором — вашим наследником. Он узнал правду только после смерти женщины, заменившей ему мать, ближайшей подруги вашей покойной жены. Мальчик к тому времени стал взрослым человеком, и человек этот жив.
Теперь лицо лорда Тансора побледнело, и за маской железного самообладания я увидел возрастающее душевное волнение.
— Жив?
— Да, милорд.
— И где он сейчас?
— Перед вами, милорд. Я ваш сын. Я ваш наследник, рожденный в законном браке.
Потрясение, произведенное в нем моими словами, теперь стало очевидным, но он молчал. Потом он медленно поднялся с кресла и повернулся к окну. Неподвижно, безмолвно, он стоял там, заложив руки за спину, устремив взор через усыпанный песком парадный двор. Не поворачиваясь ко мне, он произнес единственное слово: