Это была прозрачная с легким радужным свечением сфера, похожая на большой аквариум. Зеленая лампа на письменном столе светила сбоку, и по стене, как по экрану, скользили легкие фантастические тени. Вуалевые рыбки казались изящными птицами и порхающими бабочками. Водоросли походили на джунглевые заросли. Хрустальный шар с двух сторон был оправлен в червонное золото. Вставший на дыбы единорог венчал купол сферы, снизу ее поддерживал бородатый атлант. На постаменте виднелись астрологические знаки и клеймо, выведенное латинским шрифтом: «Мастер Сандивогиус из Лейдена».
Но самое удивительное — аквасфера была герметично запаяна!
— Это невероятно… Что это значит, Иосиф Виссарионович? — спросил ошарашенный Седов.
— Спросите об этом у Сандивогиуса, — хитро прищурился Сталин.
Он протянул Седову старинный трактат.
— «Вода Воскрешения», — прочел Седов готическую надпись на обложке.
— Ну, что вы скажете по поводу этого лекарства от смерти?
Седов посмотрел в узкие, непроницаемо темные глаза Сталина. Он все еще не видел связи между аквариумом и этим внезапным вопросом, и вдруг его осенило. Конечно же, Сталин хотел от него услышать именно это:
— Лет десять назад Советская Россия вела схожие разработки, — уверенно начал Седов. — В 1936 году НКВД поручило маршалу Тухачевскому создание секретной медицинской лаборатории этого профиля. Во главе лаборатории встал один из учеников профессора Чижевского. Насколько мне известно, ученые работали над созданием универсального лекарства из обыкновенной воды. Но вскоре лаборатория прекратила свое существование.
— А его руководитель? — лукаво спросил Сталин.
— Арестован, — пожал широкими плечами Седов, ему не нравилась эта затянувшаяся игра в угадывание, но она явно развлекала Сталина.
— Как фамилия этого ученого? — весело спросил Сталин.
— М-м… Не помню…
— Жаль! Кстати, знаете, кто последний запрашивал эту книгу? — Сталин раскрыл трактат. — Ксаверий Максимович Гурехин, — прочитал он, заглянув в формуляр.
— Гурехин… Конечно же, Гурехин, — пробормотал ошарашенный Седов.
— Разыщите его дело и, если он жив, немедленно направьте его под Магдебург. Со дня на день в замке могут оказаться войска седьмой американской армии. Наши люди должны побывать в замке раньше американцев!
Развернув фронтовую разведывательную карту, Сталин молча указал на плацдарм, где в центре, в густой паутине дорог и рокад, жирной мухой «висел» обреченный Берлин. Примерно в ста километрах западнее Берлина, на правом берегу Эльбы, затаился замок Альтайн, обведенный синим карандашом.
— И вот еще, вестовым при нем назначьте разведчика, который доставил аквариум, — добавил Сталин.
— Гвардии старшина Славороссов, — прочел Седов подпись в конце донесения. — Разрешите приступить к исполнению?
Седов надел на бритую голову фуражку и взял под козырек.
— Разрешаю, — Сталин махнул рукой с зажатой в ней трубкой, словно благословляя Седова на рискованную и до конца не ясную операцию.
— О ходе операции будете докладывать наркому Берии, — буркнул на прощание Сталин, — он все равно пронюхает…
— И обязательно направит в замок своего человека, — заметил Седов.
— Это нам даже на руку! У Берии не только длинные руки, но и хорошие специалисты по выкручиванию рук, — Верховный усмехнулся, довольный каламбуром. — Мы должны узнать, до чего додумались немцы, и при случае перехватить инициативу у американцев.
И зреет золото на днище атаноров:
То золото господ, то золото не черни.
С. Яшин
23 апреля 1945 г. Лагерь особого назначения в 40 километрах от пос. Варандей
В густой тьме барака плыл, покачиваясь и подрагивая, язычок масляной лампы-коптилки, похожий на огненный парус. До подъема оставалось еще часа четыре, на часах — ночь, и на сто верст окрест — злая волчья мгла без проблеска огня, а здесь, сбившись в тесную стаю, жили и дышали люди. Конвоир, сам из бывших зэков, постоял в нерешительности, прикрывая ладонью огонек, на миг испугавшись этой натужно сопящей, стонущей тьмы. Ночью в кромешной темноте барачная вонь ощущалась острее, хотя вонь — первое, к чему привыкает человек. В лютые варандейские морозы этот спрессованный, звериный дух даже радовал, как привычный уют или запах насиженного гнезда. Собравшись с духом, конвоир потопал по ущелью между трехэтажных нар, помахивая лампой и вглядываясь в спящие лица. Любого другого спящего зэка и не отыскать в ночном месиве, только не Гурехина.
«Странный этот Гурехин, словно из иного теста скатан: ночами светится, словно молодой месяц, а днем, как голубь, только воду пьет», — думал конвоир без привычной грубости.
От Гурехина, от его лица и рук и в самом деле исходил слабый свет, особенно заметный в потемках. Конвойный подошел ближе, приблизил фонарь и заметил, что спящий Гурехин улыбается. Эта изможденная улыбка бередила душу, и конвоиру мучительно захотелось туда, где сейчас сладко и беззаконно отдыхал Гурехин.
— А чтоб тебя мухи съели, — очухался конвоир от вязкой оторопи. — Ка пятьсот пятнадцать, к начальнику лагеря! — просипел он и потряс зэка за плечо вместо обычного тычка прикладом в шею или между лопаток.
Зэк вздрогнул и неловко принялся искать очки под гнилой наволочкой, но, едва он нацепил их на нос, движения его обрели уверенность и точность. Тело согрелось от сна, и это ночное тепло сейчас же взбудоражило «подселенцев». Невыносимо засвербело под мышками и в паху, и Гурехин яростно заскребся.
«Видать, и святое тело гнида гложет», — это новое открытие отчего-то обрадовало конвоира.
— Ишь вшей развел, ведьма валяная, а еще в очках… — почти ласково проворчал он. — Поторапливайся!
— Ночь ведь, — забыв железное правило зэка не возражать дежурному, заметил Гурехин.
Прыгая на одной ноге, другой он залезал в негнущиеся от грязи ватные штаны, потом долго и неловко наматывал ветошь на голые щиколотки, и конвоиру показалось, что ноги Гурехина тоже слабо светятся. Он заметил, как зэк засунул за портянку самодельную оловянную ложку.
— Ложку-то оставь, ведьма валяная, там штабной из Москвы тебя дожидается.
Ах вот в чем дело! Его вытребовали среди ночи, чтобы в бараке о его «рывке» не пронюхали и не надавали с собой писем на волю. Выдернули, как гвоздь из доски, а он уж тут ржавью порос, словно, на этом месте век был. Но, как человек подневольный, Гурехин привык подчиняться любым приказам. А в лагере у простого зэка командиров видимо-невидимо.
Гурехин достал спрятанную под матрасом шапку с лагерным номером и выдернул из общей кучи валенки. Конвоир только головой покачал на юродивого. Умный зэк взял бы те, что поближе к буржуйке, а значит, легче и горячее, а этот потянул первые попавшиеся, еще тяжелые, пропитанные сыростью.
Едва они вышли из барака, в отощавшее лицо Гурехина впился сухой мороз. Стоял конец апреля, а конвоир все еще был в необъятном тулупе, туго перехваченном портупеей вроде сенной копны. Мерлушковый воротник стоял козырем: бравый был конвоир. А вот Гурехин трясся рядом в старом ратиновом пальтишке, в котором его осудил военный трибунал четыре года назад.
Над бараками разливалось лунное марево, и, прежде чем загасить масляную лампу, конвоир раскурил припрятанную цигарку, и Гурехин пошел тише, чтобы его сопровождающий успел докурить до того, как дойдут они до штабного барака.
Под ногами чавкал снег, гулкую песню выводил захмелевший от весенней ночи одинокий собачий голос. В широкой рубленой избе, где располагался штабной барак, оранжевым валетом светилось окно. У дверей «штабного» оба остановились. Подняв к звездам плоское исклеванное оспой лицо, конвойный топтался, поглядывая на низкие звезды.
— Ты уж того, не серчай, брат… ведьма валяная… если что не так, — с необычной мягкостью прогудел он.
Молва о чудо-докторе гуляла по лагерю особого назначения, и, минуя лагерную больничку, к Гурехину шли тайные пациенты с неудобосказуемыми болезнями. За зэками потянулись конвоиры с «орехами царя Соломона», как какой-то остряк назвал повальный сифилис среди охраны. Сифилис искрой перекидывался на заключенных, и бывало так, что у каждого десятого губы обметывало кровяной коростой. Свое универсальное лекарство Гурехин делал из обыкновенной талой воды. На чердаке с попустительства охраны у него стояли шленки с талым снегом и маленький самодельный тигель, на котором осуществлялась перегонка. Кроме того, знал Гурехин особое слово, от которого вода больше не замерзала и даже пуще того становилась целебной.
За четыре года личность лагерного уникума обросла легендами. Все знали, что свой кусок сырого непропеченного хлеба пополам с кострикой, миску мутной баланды и шмат каши он до крохи отдавал товарищам, но, вопреки всем законам лагерного выживания, не только не худел, но даже норму свою выполнял, а в солнечные дни бывал даже весел, словно жиденький свет северного солнца был для него сливочным маслом.