— Не знаю, — обреченно сказал Коля. — Но если представить, что…
— Стоп! Не нарушайте правила. Не будем фантазировать. Можно предположить, что она… Что ей…
Лебедев иссяк. Коля не смел нарушить торжественное молчание, пропитанное работой мысли.
— Вот что, коллега, — сказал Аполлон Григорьевич. — Что-то мы с вами упустили, какую-то деталь. Надо завтра вернуться и еще раз проверить места преступлений. Без этого наш логический домик рушится в прах. Ешьте эклеры…
Уговаривать не пришлось. От умственного труда в Коле разыгрался волчий аппетит. Горка пирожных растаяла как дым. Лебедев не без удовольствия наблюдал, как ребенок уплетает за обе щеки. Здоровый, молодой организм, все отдал сыску. Может, и будет из него толк. Посмотрим…
Как ни рвался Гривцов прямо сейчас нагрянуть в номер Лукиной или квартиру Саблиной, но ему было приказано отправляться домой, набираться сил на завтра. Сам же Аполлон Григорьевич расхотел ехать к развлечениям. Поздно, уже и представление кончилось. Опять только слушать упреки. Он неторопливо отправился к себе в департамент.
* * *
В здании на Фонтанке огни были потушены. Его встретил все тот же старичок-отставник, дружелюбно отдав честь. Лебедев как раз собирался и ему отдать долг вежливости, расспросив ветерана о здоровье. Но тот сунул клочок бумаги.
— Велено вам передать лично в руки, — сказал швейцар.
Лебедев развернул. Торопливым резким почерком было написано:
«Прочь с дороги! Не смейте приближаться. Берегитесь, или последствия будут ужасны».
— Кто принес? — спросил он.
Оказалось, какой-то молодой человек, закрывшись воротником, сунул и убежал. Похож на студента или приказчика, в темноте не разобрать. Аполлон Григорьевич поблагодарил за службу. И только у себя в кабинете дал волю бешенству, швырнув скомканную записку, а затем расколошматив лабораторные колбы, которые под руку попали.
А он еще подумывал отступить! Вот теперь уже точно обратной дороги нет. Мосты сожжены. Угрожать ему, Лебедеву? Да он лично перероет всю столицу сверху донизу. Еще пожалеют, что с ним связались!
Аполлон Григорьевич долго ходил по кабинету, выпуская пар и порой поглядывая в окошко. Тени, что следили за ним вчера, растворились. Набережная Фонтанки была тиха и пустынна. Редкие огни фонарей вырывали у ночи островки мостовой.
Заняться опытами или размышлениями, как планировал, он уже не мог. Нервное возбуждение требовало выхода. Лебедев поймал извозчика и поехал на Офицерскую. Там его примут в любой час.
* * *
Сны актрис — тайна, в которую не следует заглядывать. Вот, например, спит мирная барышня, которая со сцены поет лирические куплеты о весне, вечной любви и прочих томных страданиях. На первый взгляд — нет более мирного существа. И личико розово-миленькое, и реснички эдак трогательно вздрагивают. И храпит вполне музыкально. Но стоит волшебным образом открыть дверку в ее сновидения, как тут же захлопнете. Такое там творится, что и не передать. Кровь режиссеров хлещет ручьями, а головы соперниц-актрис падают как спелые яблоки. Вся ненависть и зависть, что в театре прячется за улыбками и поцелуйчиками, во сне обретает истинное лицо. Во снах актриса расправляется со всеми, кто лучше ее. И только она получает все главные роли. И весь восторг публики — ее. И стоит она одна на краю сцены, вся в крови подружек и цветах поклонников. Счастливая и гордая.
Нечто такое, приятно волнующее, снилось Антонине. Лицо ее было ангельски спокойно. Краешки губ чему-то улыбались. Сладостный покой продлился недолго. В сновидения ворвался пронзительный треск колокольчика. Звонили так, словно дом объят пламенем и последних жильцов пытаются спасти от неминуемой поджарки. Антонина приняла было трезвон за праздничные фанфары и стала кланяться, не покидая сна. Но тут чем-то тяжелым жахнули в сцену и принялись разносить в мелкие щепки.
Антонина подскочила на кровати. Нет, не приснилось. Действительно стучат. На часах жуткая рань. Кому это взбрело в голову устроить тревогу? Она посмотрела на спину, занимавшую полкровати. Сердечный друг безмятежно сопел под одеялом и даже не пошевелился. Придется ей, слабой женщине, принимать удар на себя.
Запахнувшись тонким халатиком, Антонина прошлепала босыми ногами к двери и откинула цепочку. В проеме показалось испуганное лицо молодого офицера в серой шинели и мерлушковой шапке.
— Прошу простить за беспокойство… — тяжело дыша, словно после забега, проговорил офицер. — Могу ли… ох… видеть… господина коллежского советника?
Спросонья Антонина не поняла, какого коллежского, да еще советника, у нее ищут. Не надо ей советников, лучше помогите карьерой и деньгами.
— Господин Лебедев… У вас ли… Извините… Могу ли… Срочно требуется…
Офицера смущал чрезвычайно легкий наряд дамы, от которого он старался держать глаза подальше. Оценив воспитанность, Антонина откинула цепочку и предложила войти в прихожую. Ротмистр, а именно такой чин носил нарочный, чуть шею не вывернул, стараясь не смотреть на обнаженную спину. Вернее, на ту часть спины, что волнующе изгибалась под волнами прозрачной материи. Даже не проснувшись, настоящая актриса не упустит шанс испробовать на зрителях все формы своего обаяния. Вернее сказать — округлости. Зрителю представление доставило удовольствие. За что наступила немедленная расплата.
В прихожей появился господин на две головы выше, запахивающий халат явно не по размеру. Настроение его не сулило ничего хорошего гостю. Вырванный из сна, он смотрел на ротмистра сквозь липкий прищур, словно примеривался, прибить сразу или подождать, что скажет. Ротмистр вытянулся по стойке «смирно» и козырнул.
— Извините, что в такой час. Приказ господина полковника — достать хоть из-под земли… Я уж в департаменте был, сказали: с вечера уехали. На Гороховую к вам отправился. Там сказали, что уж неделю как…
Аполлону Григорьевичу вовсе не понравилось, что его частная жизнь была изучена так детально. Не говоря о том, что он безобразно проспал, его отвратительно грубо разбудили, и вообще все было хуже некуда. Недоброе утро, однако. Нахмурившись тучей, он спросил:
— Ну?
Адъютант протянул конверт без подписи, криво заклеенный:
— Велено передать и ждать вас… Так я уж там в пролетке дожидаюсь… Но просили очень поторопиться… — Офицер подкинул ладонь к шапке и выскользнул в дверную щель.
От двери тянуло холодом. Не замечая морозного дуновения, Лебедев остался где стоял, разорвал конверт, беззаботно уронил на пол и развернул записку. Твердая рука полицеймейстера вывела несколько строчек.
Антонина неторопливо вела гребнем по спутанным волосам, когда из прихожей раздался звериный рык с такими отборными выражениями, каких актрисе не приходилось ни слышать от извозчиков, ни читать в пьесах Шекспира. Гребень застыл в локонах.
В спальню ворвался какой-то неизвестный мужчина, которого Антонина не видывала. Не было в нем шарма и обаяния, не было вежливости и даже вальяжности. Вместо милого и покорного существа между шкафом и креслом носился рычащий монстр, извергавший проклятия на чьи-то головы, кое-как попадавший в одежду и чуть не заехавший по лицу актрисы рукавом пиджака. От ужаса и удивления Антонина застыла на пуфике и только смотрела широко раскрытыми глазами.
А это чудовище не обращало на нее ни капли внимания! Не переставая сыпать мерзкими словечками, сумасшедший накинул на шею петлю галстука и выбежал в прихожую. Там он с грохотом что-то уронил, быть может, вешалку, добавил пригоршню проклятий и с хрустом что-то сломал.
Антонина вздрогнула от хлопка двери.
Ее оставили одну. Только топот удалившихся ног. Даже не простился, не поцеловал в щечку и не пожелал хорошего дня! И этому человеку она отдала все лучшее, что имела, то есть себя. Как она могла быть такой слепой? Ведь ему она совсем не нужна. Не нужно ее искусство. А цветы и улыбки — все обман. Он показал себя с истинной стороны. Тот еще Аполлон. Нет, это ему дорого обойдется. Просить на коленях будет о прощении. Еще надо подумать: простить или выгнать прочь. Таких, как он, сколько угодно. Невелика потеря. Любой готов ей служить. И чего выбрала этого ненормального? Разве усы… Но не в усах же счастье! И ведь даже в щечку не чмокнул, подлец!
Барышни не прощают, когда их предпочитают делам службы.
Особенно с утра пораньше.
* * *
Подобных выходок Аполлон Григорьевич не позволял себе со студенческих лет, когда швырнул в замшелого преподавателя горелкой Бунзена. Служба в полиции приучила к равнодушию. В крайнем случае — обратить глупости в шутку, и все. Но в это утро его буквально сорвало с катушек. Глупость была столь очевидна, а последствия столь печальны, что наработанный цинизм не совладал. И плотину, давно сдерживаемую, прорвало.