– И все же Ижицын от своей идеи не откажется, особенно теперь, после провала «следственного эксперимента». Бедные мясники с полудня сидят в кутузке. Он подержит их до завтра без воды, без сна. А с утра возьмется за них всерьез.
Давно уже Анисий не видел, чтобы глаза шефа сверкали так грозно.
– Ах, так «план» уже осуществляется? – процедил коллежский советник. – Что ж. Держу пари, что сегодня ночью еще кое-кто останется без сна. А заодно и без д-должности. Едем, Тюльпанов. Нанесем господину Пыжицыну поздний визит. Сколько мне помнится, он проживает на казенной квартире в доме судебного ведомства. Это близко, на Воздвиженке. Марш-марш, Тюльпанов, вперед!
* * *
Двухэтажный дом судебного ведомства, в котором квартировали холостые и командированные чиновники министерства юстиции, Анисию был хорошо известен. Красно-бурый, длинный, выстроенный на британский лад – с отдельным входом в каждую квартиру.
Постучали в каморку к швейцару. Он выглянул заспанный, полуодетый. Долго не хотел сообщать поздним посетителям, в каком нумере проживает надворный советник Ижицын – уж больно подозрителен казался Эраст Петрович в его живописном маскараде. Только то и спасло, что на Анисии была фуражка с кокардой.
Поднялись втроем по ступенькам к нужной двери. Привратник позвонил в колокольчик, сдернул картуз и перекрестился.
– Больно сердиты Леонтий Андреевич, – пояснил шепотом. – Вы уж, господа, того, на себя возьмите.
– Возьмем – возьмем, – пробормотал Эраст Петрович, внимательно приглядываясь к двери.
Потом вдруг слегка толкнул ее, и она бесшумно подалась.
– Незаперто! – охнул швейцар. – Вот шалапутка эта Зинка, горничная ихняя. Один ветер в голове! Неровен час грабители какие или воры. У нас тут в Кисловском давеча случай был…
– Тс-с-с! – цыкнул на него Фандорин и поднял палец.
Квартира будто вымерла. Было слышно, как, отбивая четверть, звякнули часы.
– Скверно, Тюльпанов, скверно.
Эраст Петрович шагнул в прихожую, достал из кармана электрический фонарь. Отличная штука, американского изготовления: жмешь на пружинку, и от этого там, а фонарике, энергия вырабатывается, изливается луч света. Хотел и Анисий себе такой купить, но очень уж дорог.
Луч пошарил по стенам, пробежал по полу, остановился.
– Ой, матушки! – тоненько пискнул привратник. – Зинка!
Световой круг выхватил из темноты неестественно белое лицо молодой женщины с раскрытыми, неподвижными глазами.
– Где спальня хозяина? – резко спросил Фандорин и тряхнул окоченевшего служителя за плечо. – Веди! Живо!
Бросились в гостиную, из гостиной в кабинет, а за ним обнаружилась и спальня.
Казалось бы, довольно налюбовался Тюльпанов за последние дни на перекошенные мертвые лица, но такого отвратительного видеть ему еще не доводилось.
Леонтий Андреевич Ижицын лежал в постели, широко разинув рот. Неправдоподобно выпученные глаза делали надворного советника похожим на жабу. Желтый луч метнулся туда-сюда, коротко осветил какие-то темные кучи вокруг подушки и отпрянул в сторону. Пахло гнилью и нечистотой.
Луч вернулся к страшному лицу. Электрический круг сжался, стал ярче и теперь освещал только верх головы мертвеца.
На лбу чернел отпечаток поцелуя.
* * *
Поразительно, какие чудеса способно творить мое мастерство. Трудно представить себе существо более безобразное, чем этот судейский. Безобразие его поведения, манер, речи, гнусной физиономии было до того абсолютным, что в мою душу впервые закралось сомнение – возможно ли, чтобы и эта мразь внутри была столь же прекрасна, как прочие дети Божьи.
И мне удалось сделать его красивым! Конечно, мужскому устройству далеко до женского, но всякий, кто посмотрел бы на следователя Ижицына после того, как работа была закончена, признал бы, что в таком виде он стал много лучше.
Ему повезло. Это награда за прыть и рвение. И еще за то, что своим нелепым спектаклем он заставил мое сердце заныть от жажды. Он пробудил жажду – он ее и утолил.
Я больше не сержусь на него, он прощен. Пусть даже мне пришлось из-за него закопать вещицы, дорогие моему сердцу – флаконы, в которых хранились драгоценные mementos[5], напоминавшие о высших минутах счастья. Спирт из флаконов вылит, теперь все мои реликвии сгниют. Но ничего не поделаешь. Держать их стало опасно. Полиция кружит надо мной подобно стае воронья.
Некрасивая служба – вынюхивать, выслеживать. И занимаются ею на редкость некрасивые люди. Словно их таких нарочно подбирают: тупорылых, свиноглазых, с багровыми затылками, кадыкастыми шеями, оттопыренными ушами.
Нет, это, пожалуй, несправедливо. Один, хоть и уродлив собой, но, кажется, не совсем пропащий. По-своему даже симпатичный.
У него тяжелая жизнь.
Надо бы помочь юноше. Сделать еще одно доброе дело.
7 апреля, страстная пятница
– …неудовольствие и тревогу. Государь крайне обеспокоен страшными, неслыханными злодеяниями, свершающимися в первопрестольной. Отмена высочайшего посещения пасхальных богослужений в Кремле – происшествие чрезвычайное. Особенное неудовольствие его императорского величества вызвала попытка московской администрации утаить от высочайшего внимания череду убийств, которая, как ныне выясняется, длится уже много недель. Когда я выезжал из Санкт-Петербурга вчера вечером для произведения разбирательства, еще не произошло последнее убийство, самое чудовищное из всех. Умерщвление чиновника прокуратуры, ведущего следствие, – событие для Российской империи небывалое. А леденящие кровь обстоятельства этого злодейства бросают вызов самим основам законопорядка. Господа, чаша моего терпения переполнена. Предвидя законное негодование его величества, я собственной волей и в силу имеющихся у меня полномочий принимаю следующее решение…
Слова падали веско, медленно, пугающе. Говоривший обвел тяжелым взглядом лица присутствующих – напряженные у москвичей и строгие у петербуржцев.
Хмурым утром страстной пятницы у князя Владимира Андреевича Долгорукого происходило чрезвычайное совещание в присутствии только что прибывшего из столицы министра внутренних дел графа Толстова и чинов его свиты.
Прославленный борец с революционной бесовщиной был желт и отечен лицом, нездоровая кожа под холодными, проницательными глазами свисала безжизненными складками, но голос был будто выкован из стали – непреклонный, властный.
– …Властью, принадлежащей мне по министерству, отрешаю генерал-майора Юровского от должности московского обер-полицеймейстера, – отчеканил граф, и среди городского полицейского начальства прокатился полувздох-полустон.
– Господина окружного прокурора, служащего по ведомству юстиции, я отрешить не могу, однако же настоятельно рекомендую его превосходительству немедленно подать прошение об отставке, не дожидаясь принудительного увольнения…
Прокурор Козлятников побелел и беззвучно зашлепал губами, а его помощники заерзали на стульях.
– Что же до вас, Владимир Андреевич, – министр в упор взглянул на генерал-губернатора, слушавшего грозную речь со сдвинутыми бровями и приложенной к уху рукой, – то вам я, разумеется, давать советов не смею, но уполномочен поставить вас в известность, что государь изъявляет вам неудовольствие положением дел во вверенном вам городе. Мне известно, что его величество намеревался в связи с вашим грядущим 60-летним юбилеем службы в офицерских чинах наградить вас высшим орденом российской империи и бриллиантовой шкатулкой с вензелевым изображением высочайшего имени. Так вот, ваше сиятельство, указ остался неподписан. А когда его величеству будет доложено о возмутительном преступлении, произошедшем минувшей ночью…
Граф сделал красноречивую паузу, и в кабинете стало совсем тихо. Москвичи замерли, ибо в воздухе повеяло ледяным ветерком конца Великой Эпохи. Без малого четверть века правил древней столицей Владимир Андреевич Долгорукой, весь покрой московской чиновной жизни давным-давно приладился к его сиятельным плечам, к его твердой, но не стеснительной для жизненного уюта хватке. И вот выглядывало так, что Володе Большое Гнездо настает конец. Чтобы обер-полицеймейстера и окружного прокурора прогоняли с должности без ведома и санкции московского генерал-губернатора! Такого еще не бывало. Это верный знак, что и сам Владимир Андреевич досиживает в высоком кресле последние дни, а то и часы. Крушение исполина не могло не отразиться на судьбе и карьере многих из присутствовавших, и потому разница в выражении лиц московских и петербуржских чинов стала еще заметнее.
Долгорукой убрал руку от уха, пожевал губами, распушил усы и спросил:
– И когда же, ваше сиятельство, его величеству будет доложено о возмутительном преступлении?