— Вот что я тебе скажу, Кадфаэль, лучше всего было бы, чтобы девица объявилась живой и невредимой, сдается мне, это единственный способ распутать узелок. Тогда все стало бы на свои места. Ну а пока нам остается лишь уповать на чудо, а тебе, поди, уже неловко надоедать Господу — он ведь уже не раз нас выручал.
— И все же, — пробормотал брат Кадфаэль, досадуя оттого, что отрывочные мысли и образы, точно черепки от разбитого сосуда, никак не складывались в единое целое, — что-то вроде разгадки и мелькает у меня в голове, а не ухватишь, как призадумаешься — ускользает, будто то и не искорка даже, а блуждающий огонек в тумане…
— А ты не напрягайся, — посоветовал Хью, садясь на коня и разворачиваясь к воротам, — а то как бы ненароком не задуть этот огонек. Оставь-ка его в покое, кто знает, может, тогда он и разгорится ярче и, как пламя свечи, приманит мотыльков да опалит им крылышки.
Брат Уриен долго и неторопливо раскладывал выстиранное белье по полкам стенного ларя. Он припоминал разговор, обрывки которого донеслись до него из кельи Хумилиса. Однако звуки шагов, гулким эхом отдававшихся в коридоре, мешали ему сосредоточиться. Терзавшая его мука обострила чувства Уриена до такой степени, что любой посторонний шум, на который иной не обратил бы внимания, казался ему непереносимым и раздражал до крайности.
Случайно услышанные слова не давали ему покоя. Он думал о них и тогда, когда, послушно выполняя указания брата Эдмунда, бережно переставлял топчан, стараясь не потревожить лежавшего на нем старика, разбитого параличом, и когда, освободив место для очередного страдальца, не таясь, обернулся и встретился взглядом с входившими шерифом и братом травником. Не шли они из головы и сейчас.
…Стало быть, все это серебро с камушками пропало невесть куда вместе с девицей. Что там было-то?.. Алтарный крест… нет, это пустое, а вот маленький крестик на серебряной шейной цепочке — совсем другое дело…
Строгий бенедиктинский устав не разрешал братьям оставлять у себя, и паче того, носить принадлежавшие им в миру украшения. Правда, иногда орденские власти дозволяли такое, но в особых случаях, и очень редко.
А ведь кое-кто в нашей обители носит на шее цепочку, подумал Уриен, уж один-то точно. Ему ли не знать — ведь он коснулся этой цепочки на шее юноши, который отверг его и заставил испытать горькое унижение.
Ну что ж, рассуждал он, это похоже на правду. Положим, немой прикончил девушку, завладел добром и решил до поры затаиться, а награбленное припрятать, пока не подвернется случай воспользоваться добычей. Хайд Мид — место подходящее, разве кто станет искать убийцу в святой обители! Одно непонятно: что его понесло за этим полуживым крестоносцем в Шрусбери. Ведь лучшей возможности замести следы, чем пожар в Хайде, и придумать нельзя.
Впрочем, нет, и это можно понять. Кто-кто, а уж он-то знает, что в монастырских стенах пламя любви, хотя, возможно, на самом деле это чувство носит другое имя, способно порой разгораться несравненно ярче и уязвлять гораздо глубже, чем в миру. Если на его долю выпали такие страдания, то почему тому, другому, тоже не оказаться жертвой безумной всепоглощающей страсти? Что еще может связывать этих двоих, кроме сладостной муки греха? Но Хумилис болен, он долго не протянет, а когда его не станет, боль одиночества может оказаться для Фиделиса нестерпимой, сердце ведь не терпит пустоты. Пытаясь представить, что испытывает юноша, обреченный на вечное молчание, Уриен даже испытывал сострадание к несчастному.
Разложив белье по полкам, монах закрыл шкаф, окинул взглядом помещение для больных и вышел во двор. В миру он был батраком и конюхом и, вступая в орден, едва знал грамоту и не владел никаким ремеслом. И здесь, в обители, уделом его стала черная работа, требовавшая не особых навыков, а грубой физической силы. И Уриен, надо отдать ему должное, трудился не покладая рук, ибо только тяжелый труд позволял ему хоть ненадолго забыться. Он и спать-то по ночам мог, лишь истощив свои силы до предела, — только тогда утихало на время пламя, бушевавшее в его груди.
Но как бы неистово ни отдавался Уриен тяжким трудам, его ни на миг не переставал преследовать образ той, что некогда насмеялась над ним и бросила его. Снова и снова вставало перед его мысленным взором ее прекрасное юное лицо и огромные серые глаза. Столь же прекрасные глаза он встретил только у Руна, но, заглянув в них, не увидел ничего, кроме жалости и сочувствия. А ее волосы — ее дивные, огненно-каштановые локоны — как они похожи на пламенеющие кудри брата Фиделиса! Но у его неверной жены был решительный, беспощадный язык — а Фиделис нем и не может ранить словом. И слава Богу, что он не женщина, ведь женщины, все без исключения, жестоки и вероломны. Правда, как-то раз Фиделис уже отверг ласку Уриена и в ужасе отшатнулся от него, но монах верил, что когда-нибудь — рано или поздно — все изменится.
Хотя душа Уриена и не обрела в монастырских стенах умиротворения и покоя, внешний вид его, походка и вся манера держаться никак, не выдавали кипевших в нем страстей, и вел он себя так, как и надлежит благочестивому бенедиктинскому монаху. Он ничем не выделялся среди остальной братии, и потому не привлекал к себе внимания, куда бы ни направлялся. А направлялся сейчас Уриен туда, куда, как он услышал, Хумилис отослал Фиделиса. Он не сомневался, что застанет молодого монаха в хранилище рукописей, в той келье, где на столе стояли горшочки с красками и тушью и лежал лист пергамента, работу над которым так и не успел завершить хворый крестоносец. Фиделис непременно выполнит просьбу старшего друга и закончит начатый им труд.
В дальнем конце помещения хранилища рукописей, у южной стены церкви, брат Ансельм, регент церковного хора, наигрывал на маленьком ручном органе новый псалом, и оттуда доносилась повторяющаяся череда звуков, сладостных и печальных, точно соловьиная трель. С Ансельмом был один из мальчиков-учеников, чье звонкое, вдохновенное пение звучало радостно и беззаботно. Юный певчий всегда дивился тому, что старшие придают такое значение его голосу, ведь этот дар достался ему от рождения, не стоил ни малейших усилий и, значит, не мог быть поставлен в заслугу.
Уриен не слишком-то хорошо разбирался в музыке, но обостренная чувствительность заставляла его вздрагивать при каждой руладе — нежные переливы уязвляли его, точно стрелы. Мальчик, чей голос звучал так естественно и мелодично, и представить себе не мог, что его пение способно причинять терзания, тревожа обуреваемую страстью душу. Впрочем, сам он, представься ему такая возможность, с удовольствием улизнул бы с занятий, чтобы порезвиться со сверстниками.
Помещение, где трудились переписчики и иллюстраторы, было разделено толстыми каменными перегородками, глушившими посторонние звуки. За одной из них, пододвинув стол к окну — так, чтобы солнечный свет падал на лист пергамента, работал Фиделис. Свет падал слева, благодаря чему рука не отбрасывала тени, но затейливые побеги, с которых молодой монах срисовывал виньетку для обрамления заглавной буквы, уже поникли под жаркими солнечными лучами. Он работал уверенно, точно и аккуратно — тонкие мазки ложились на лист пергамента, в причудливый орнамент вплетались, будто живые, яркие и нежные цветы, а буквы окружала изысканная вязь, нанесенная легкими, словно осенняя паутинка, штрихами.
Маленький певец, которого Ансельм наконец отпустил с урока, вприпрыжку пробежал мимо, но Фиделис даже не поднял головы. Но тут на пороге появилась тень — в дверном проеме застыл Уриен. Рука Фиделиса, державшая кисть, замерла, но только на миг, он вернулся к работе, так и не обернувшись. Уриен понял, что Фиделис узнал его. Ведь если бы подошел кто-то другой, немой художник наверняка оглянулся бы, и, наверное, даже с улыбкой. Но как мог он, не видя, догадаться, кто заглянул в помещение? Возможно, виной тому было молчание Уриена, столь же тягостное, как и немота Фиделиса, а может быть, юноше каким-то образом передалось возбуждение Уриена, и он затылком, всей кожей ощутил приближение этого человека.
Уриен вошел в келью и, встав за спиной молодого монаха, кинул взгляд на тщательно выписанную букву, которую предстояло украсить золотыми обводами. Но не это привлекло его внимание. На склоненной шее Фиделиса между краем черного капюшона и короткими каштановыми кудрями виднелась тонкая серебряная цепочка. На ней должен быть крестик длиной с мизинец, украшенный драгоценными камнями… Уриен мог бы потянуть за цепочку и убедиться в правоте своих догадок, но не решался. Он чувствовал, что прикосновение может мгновенно, как по волшебству, развеять оцепенение Фиделиса, и тот вновь оттолкнет его.
— Фиделис, — произнес Уриен томящимся и нежным голосом, — почему ты сторонишься меня? Если бы ты только позволил, я стал бы твоим другом, самым надежным и преданным. Нет и не может быть на свете такого, чего бы я не сделал для тебя с радостью. И я знаю: тебе нужен такой друг, который умеет хранить тайны не хуже тебя самого. Не отталкивай меня, Фиделис… — Обращаясь к юноше, Уриен не называл его братом, ибо слово «брат» казалось ему сухим и холодным, неспособным выразить всю глубину нахлынувшего на него чувства. — …Не отталкивай меня, и ты получишь все, на что только способна любовь и верность. Я всегда буду с тобой — до гробовой доски.