Мысль о женитьбе на какой-нибудь местной толстухе была исполнена горькой иронии, но она вдруг показалась пану Кшиштофу любопытной. «Почему же непременно на толстухе?» — подумал он, принимая от Юсупова карту и замечая при этом, как дрожит сжимающая колоду рука. — Почему обязательно на уродине? Ведь есть же весьма привлекательные девицы, да притом богатые и с титулом. Взять, к примеру, эту чертовку, княжну Вязмитинову..."
Где-то в глубине сознания забрезжил смутный проблеск спасительной идеи, и по мере того, как идея эта обретала все более ясные очертания, угасший было интерес пана Кшиштофа к игре начал разгораться с новой силой.
Выиграв сто тысяч, Огинский сбился и перестал считать. Игра продолжалась, и, когда за окнами затеплился серенький рассвет, пан Кшиштоф предложил прервать игру и подсчитать итог. Он чувствовал, что с Юсупова довольно: если бы не дрожь в руках и лихорадочный блеск глубоко запавших, обведенных темными кругами глаз, его можно было бы принять за покойника. Еще немного, и бедняга может умереть по-настоящему, не выдержав горечи столь сокрушительного разорения. Может, старый князь Юсупов и богат, но вряд ли он согласится выложить такие огромные деньги, дабы покрыть карточный долг своего побочного сына. А если бы он и согласился, сам бастард вряд ли отважится обратиться к нему с такой чудовищной просьбой.
Ворохом лежавшие на столе долговые записки аккуратно разложили и сочли, получив в итоге ровно двести пятьдесят тысяч. Юсупов потянулся дрожащей рукой к вороту доломана, который и без того уже был расстегнут донизу, открывая взгляду пана Кшиштофа несвежее шелковое белье.
— Как же? — спросил Юсупов бесцветным голосом человека, который проснулся в аду, но отказывается в это верить. — Неужто двести пятьдесят?
— Сам сочти, — предложил пан Кшиштоф.
— Да нет, что же... — Юсупов отрицательно мотнул головой. — Так... — голос его сорвался на какой-то неприличный писк, и он гулко откашлялся в кулак. — Что ж, двести пятьдесят так двести пятьдесят. Сумма хорошая. Круглая...
Он вновь попытался найти ворот, царапнув себя ногтями по горлу.
— Да, брат, — непринужденно, будто речь шла о двухстах пятидесяти рублях, сказал Огинский, — проигрался ты нынче знатно. Говорил я тебе, что фортуна сегодня за меня. Зря ты ее потаскухой обозвал. Вот она с тобой и поквиталась...
Юсупов покивал головой, но как-то так, что было неясно, услышал ли он слова пана Кшиштофа, а если услышал, то понял ли, о чем шла речь.
— Вот что, Студзинский, — медленно проговорил он. — Вот что, нет ли у тебя с собою пистолета? Будь добр, одолжи мне его на время, коли есть. Я верну... То есть тебе непременно вернут.
Это были примерно те слова, которых ждал пан Кшиштоф, но он все равно грозно нахмурил брови и шевельнул накладными усами, изобразив на лице изумление и недовольство.
— Ты это о чем? — спросил он. — Зачем тебе понадобился пистолет? Уж не хочешь ли ты сказать, милейший Юсупов, что отказываешься от долга?
Юсупов встал. В нем более не осталось ничего от лихого забияки и франта, который вечером вошел в обеденную залу трактира и предлагал Огинскому забавы ради разнести этот гнусный вертеп в щепки. Он как будто даже стал меньше ростом, и пан Кшиштоф с огромным удовлетворением заметил в его глазах самые настоящие слезы. Перед ним стоял человек чести, только что ухитрившийся своими руками отдать эту хваленую честь на поругание.
— Я не могу отказаться от долга, — тихо промолвил он. — Но и оплатить его мне нечем, кроме собственной жизни. Потому я и прошу у тебя пистолет.
— Погоди, — сказал Огинский, — а как же папенька твой?
— Папенька мой имеет пятьдесят душ крепостных и двести рублей дохода в год, — признался Юсупов. — Князь Юсупов мне не родственник, а однофамилец. Да и вряд ли сыщется отец, готовый выложить такие деньги за сыновние долги. Словом, не мучь меня, дай пистолет, свой я ненароком повредил. Не в петлю же мне лезть, в самом-то деле! Ах, господи, какое бесчестье! И ведь знаю, что играть не умею, а удержаться все равно не могу. Но такое со мной впервые, клянусь! Какой позор! Бедная маменька, она этого не переживет!
— Погоди рыдать, офицер, — умело придав голосу презрительный оттенок, перебил его Огинский. — Что ты заладил — маменька, папенька... Поверь, мне тебя искренне жаль, но честь — это честь. Не умеешь играть — не садись за стол, а коли сел, так уж не плачь. Проигравши, надобно платить, а со смерти твоей много ли мне проку? Ты, брат, хоть и дурак изрядный, однако, по всему видать, человек благородный, честный. Так ли? Вижу, что так. Вот погляди: мне от твоей смерти никакой выгоды, кроме огорчения, маменьке с папенькой тем более, да и об Отечестве, коему ты служишь, забывать не следует. Я ведь нынче же денег не требую, когда сможешь, тогда и отдашь. Скажем, через месяц или даже через два.
— Да говорю же, взять неоткуда! — с отчаянием в голосе воскликнул Юсупов. — Честно говорю, как брату, дурака перед тобой не ломаю, время тянуть, бегать от тебя не собираюсь. Нет денег! Не мучь ты меня, Христа ради, дай пистолет!
— А я тебе подскажу, где денег взять, — самым дружеским тоном сказал пан Кшиштоф.
Юсупов дернулся, как от пощечины, и непроизвольно схватился за саблю.
— Хватит с меня и того бесчестья, что уже есть, — стеклянным голосом проговорил он. — Я не вор, я офицер и дворянин!
— А кто про воровство говорит? — оглядываясь, будто и впрямь пытаясь отыскать кого-то третьего, удивился Огинский. — Ни воровства, ни убийства я тебе предлагать не стану, потому как и сам, знаешь ли, не из холопов. Присядь-ка, поговорим. Где-то тут еще вино оставалось... Ага, вот оно! На, брат, выпей, успокойся и послушай, что я тебе скажу...
Получасом позднее поручик Ахтырского гусарского полка Юсупов, хромая сильнее прежнего и тяжело налегая на свою трость, вышел из трактира, где квартировал лейб-гусар с польской фамилией Студзинский. Поручик был бледен и вид имел растрепанный и дикий. Даже сабля его волочилась за ним, как некий ненужный, мешающий ему предмет, привязанный потехи ради каким-то жестоким шутником.
Однако стоило ему свернуть за угол, где его уже не мог видеть стоявший у окна в своем прокуренном номере лейб-гусар, как поручик преобразился самым волшебным образом. Хромота его вдруг исчезла, на щеки вернулся здоровый румянец, а на губах появилась презрительная и вместе с тем веселая улыбка. Юсупов сунул под мышку трость, оглянулся на угол трактира и в веселом изумлении покачал головой.
— Майор, — сказал он таким тоном, будто кто-то только что рассказал ему очевидную небылицу. — Ну и майор! Ну, деляга! Ну, ловкач! Двести пятьдесят тысяч!
Воспоминание о только что проигранных деньгах почему-то развеселило его окончательно, и поручик двинулся сквозь светлеющие предрассветные сумерки, посмеиваясь, помахивая тростью и время от времени принимаясь изумленно качать головой.
* * *
Настроение у княгини Аграфены Антоновны Зеленской было прескверное. Утро, как и следовало ожидать, началось со скандала. Собственно, в доме Зеленских с некоторых пор подобным образом начиналось едва ли не каждое утро: княгиня и ее дочери, и в лучшие времена не отличавшиеся покладистостью натуры, теперь, оказавшись по воле рока в весьма стесненных обстоятельствах и вынужденные поэтому денно и нощно мелькать друг у друга перед глазами, громко ссорились по каждому, даже самому ничтожному поводу.
Ссоры эти сделались для княгини и ее домочадцев делом обыденным. Привыкнув постоянно кого-нибудь шпынять и изводить и не имея под рукой многочисленной дворни, Аграфена Антоновна, а также ее дочери Елизавета, Людмила и Ольга срывали злость друг на друге, а более всего на князе Аполлоне Игнатьевиче, которого справедливо полагали виновником всех своих несчастий и который ныне не имел даже возможности отсидеться у себя в кабинете, ибо никакого кабинета у него теперь не было.
Однако разразившийся нынче утром в доме Зеленских скандал имел совершенно особенное свойство и был вызван причинами более вескими, нежели вздорные характеры княгини и ее дочерей. Сегодня княгине нужно было во что бы то ни стало настоять на своем, и оттого обыденная утренняя свара переросла в нечто, по накалу страстей превосходившее самые грандиозные в истории человечества сражения.
Скандал разразился из-за младшей княжны, Ольги Аполлоновны. Весною, в апреле, когда небо приобрело радостный ярко-голубой оттенок, а с крыш и карнизов закапала талая водица, от Ольги Аполлоновны сбежал ее ненаглядный супруг, черноусый поручик Кшиштоф Огинский. Замуж за него Ольга Аполлоновна вышла, пока он лежал в беспамятстве, подстреленный французским шпионом, и замужество ее продлилось ровно столько, сколько понадобилось Огинскому, чтобы немного окрепнуть и не падать от слабости на каждом шагу. После этого он бесследно исчез, не оставив даже записки. Нельзя сказать, чтобы нанесенный вероломным паном Кшиштофом удар очень уж глубоко проник в прикрытое носорожьей шкурой сердце княжны Ольги. Но где-то она не то слышала, не то читала — словом, знала, что результатом подобных действий должна быть глубокая, незаживающая сердечная рана, и изо всех сил старалась соответствовать образу покинутой и тяжко страдающей жены. Кроме всего прочего, это был недурной способ хотя бы отчасти избежать многочисленных шпилек, коими старшие сестры без устали пытались ее уязвить. Выскочив замуж, Ольга Аполлоновна торжествовала, не считая нужным скрывать свое торжество от менее удачливых сестер; теперь пробил час расплаты, и Елизавета Аполлоновна, старшая сестра, заслышав доносившиеся из комнаты младшей замогильные рыдания, довольно переглядывалась с Людмилой Аполлоновной, средней сестрою. Обе при этом отпускали в адрес несчастной страдалицы самые ядовитые замечания. Порою они не отказывали себе в удовольствии, став под дверью Ольги Аполлоновны, дуэтом затянуть венчальную песню, в их исполнении более всего напоминавшую шум, производимый возвращающимися с попойки гуляками. Тогда дверь с пушечным грохотом распахивалась, и из комнаты, как разъяренная медведица из берлоги, выскакивала обессиленная горем «страдалица». Подымался ужасный крик, к коему вскорости присоединялась прибежавшая на шум Аграфена Антоновна. Заслышав эти знакомые звуки, князь Аполлон Игнатьевич торопился найти укрытие, не дожидаясь, пока гнев четырех тяжеловесных фурий обернется против него.