Но я не имел ни того, ни другого.
— Отец мой, — сказал я, — если уж взывать к блаженному Августину, то мы должны вспомнить все, что им сказано: «Да пребудет в вас корень любви, ибо из этого корня и не прорастет ничего, кроме добра»; «Оттого, что ты не зрел еще Бога, ты готовишься узреть Его, любя ближнего своего».
— Сын мой, сын мой, — приор поднял руку, — уймите ваши страсти.
— Простите меня, но…
— Я могу привести слова в поддержку вашего аргумента. Святой Павел говорит, что не по плоти следует жить, а по духу. А святой Бернард: «Поскольку мы телесны и рождены от слияния плоти, наши влечения либо любовь продвигается постепенно, милостию Божией, пока не достигнут духа». А что еще говорит святой Бернард? Он говорит, что когда обращаются к Господу в бдении и молитвах, в истовом усердии, в слезах, Он со временем являет Себя душе. Где было ваше усердие, сын мой? Где были ваши слезы?
— Их не было, — признался я. — Но я чувствую, что Бог, может быть, одарил меня благодатью любви Его, чтобы направить меня к этому усердию. Позволив мне изведать это блаженство, Он тем самым пробудил во мне желание вновь испытать его.
Приор недовольно заворчал.
— Отец мой, — продолжил я, чувствуя, что мне не удается переубедить его. — И я возжелал этого. Теперь я стал лучше, потому что я видел это и ощущал. Я стал смирнее. Добрее.
— Оставьте, сын мой. Мы с вами оба знаем, что это ничего не стоит. Андрей Капеллан — вот кто учит, что любовь земная облагораживает. Как там у него? Что-то про любовь, пробуждающую в человеке многие добрые свойства и научающую всех и вся, пусть и самых скверных людей, премногим добродетелям.
Я был немало удивлен, узнав, что мой старый друг когда-то читал «Искусство куртуазной любви» и даже заучивал фрагменты книги на память. Мне она никогда не попадалась; ее не часто встретишь в среде доминиканцев.
— Ну а я, отец мой, я не читал этого автора, — отвечал я в несколько ироническом тоне. — Но есть песня — однажды я ее слышал — как там?..
Лишь Венера повелит —
Мой дружок бодрится,
Ибо в сердце, где она,
Вялость не селится!
— Как вам не стыдно! — укоризненно воскликнул приор Гуг. — Сын мой, вы святотатствуете! Мы говорим о любви, а не о похоти.
— Я знаю. Я виноват. Но, отец мой, раньше я любил женщин, в чем раскаиваюсь, но ни с одной из них мое сердце не озарялось божественным светом. Тут же все по-другому.
— Потому что это другая женщина.
— Ах, отец мой, отчего вы не доверяете моим суждениям?
— Отчего вы не доверяете моим? Сын мой, вы пришли ко мне. Я высказал свое мнение: где женщина, там зло. Все отцы Церкви говорят нам об этом. Теперь же, если вы хотите нарушить свой обет послушания и оспорить мою позицию, то обратитесь к высшим авторитетам. Ищите у них признаки божественной и земной любви — научитесь их различать. Читайте Ангельского доктора. Читайте «Этимологию»[69]. И затем падите ниц пред Господом, вы, который недостоин получить Его благословение, из-за надменности духа вашего.
Отчитав меня так, приор наложил на меня епитимью и отпустил восвояси. Должен признаться, это был тяжкий момент. Тогда как мне полагалось есть пепел как хлеб и жаться к навозу, я стал упрям и непокорен; стрелы гнева вонзились в меня, и яд их напоил мою душу. Дух мой ярился. Братья сторонились меня, потому что я, внутренне кипя от бешенства, был что василиск: мой голос, хотя и ровный как всегда, мог жечь и разить. Наказания мои я нес с плохо скрываемым пренебрежением. Я верил, что приор Гуг суд превратил в яд, а плоды правды — в горечь.
Я, конечно, молился, но молитвы мои были что скользкие места в темноте. Я, конечно, читал авторов, рекомендованных отцом библиотекарем, но с целью оспорить суждение приора и доказать свою собственную правоту. Однако же, чем больше я читал, тем более у меня возникало сомнений насчет истинной природы того чувства, что я испытал в горах. Изучая богословие, я воспринимал это — как бы сказать? — как некую отвлеченность. Хотя я размышлял о союзе души с Богом и тому подобных вещах, но понимать умом, что быть в Боге значит не быть собой, отвергнуть все, что есть в тебе твоего, — понимать это умом совсем не то, что понимать сердцем. Другими словами, во время чтения у меня заново открылись глаза на то, что такое бытие в Боге, что нужно отказаться от себя и от всего, будь то творения, существующие ныне или в прошлом; что нельзя любить одно благо или другое благо, но должно любить то благо, которое рождает все благое. Странно себя ощущаешь, прилагая эту мудрость к своей собственной жизни. (Ранее я употреблял свои знания из философии и богословия только в дебатах с учеными собеседниками.) Это было так, точно я допрашивал свидетеля и проверял его на наличие ересей, осужденных в папской декреталии. Я вынужден быть спросить: а истинно ли я отрешился от себя и всего сущего? Вправду ли моя душа растворилась в Боге?
По мере того как гнев мой остывал, я начинал видеть то, что мне следовало увидеть раньше, а вы покачаете головой, дивясь моей слепоте: заявлять претензии, которые я заявлял, мне не подобало. Вообразите себе, к примеру, как бы я, инквизитор еретических заблуждений, отнесся бы к такому рассказу, представленному в доказательство этих самых заблуждений. Разве не возмутился бы я дерзости человека, говорившего о своем единении с Богом, хотя ни дни его, ни труды не заслуживали сей милости?
Как же я страдал! Ввергнутый в сомнение, я был что листок на ветру — меня швыряло из стороны в сторону. Вспоминая безмерное счастье, охватившее меня в горах, я верил, что душою достиг Господа. Но потом я принимался читать дальше — и начинал сомневаться. Я размышлял о пути святого Павла в Дамаск: я думал о свете, осиявшем его, и о голосе, бывшем ему, и о том, что, пробудившись ото сна, он ничего не увидел. Многие отцы Церкви учат, что так, в пустоте он узрел Бога, ибо Бог есть ничто. Дионисий писал: «Он превыше бытия, Он превыше жизни, Он превыше света». В «Небесной иерархии» он говорит: «Тот, кто говорит о Боге через сравнение, тот святотатствует, но кто скажет о Нем «ничто», тот скажет, как должно». Посему, когда душа входит в Него и там переживает чистое самоотречение, она находит Бога в пустоте.
И оттого я спросил себя: это ли я нашел в горах? Пустоту? Мне казалось, что я нашел любовь, а мы все знаем, что Бог есть любовь. Но какую любовь? И если я действительно познал божественную любовь, тогда, наверное, поскольку это был я (ибо я, кажется, все время ощущал самое себя), я не до конца растворился, переродился и влился в божественное единение с Богом. Я совершенно запутался. Я молил о просветлении, но оно не наступало. Я алкал благодати Господней в близости Его, но божественная любовь не касалась меня — или, по крайней мере, та любовь, что заполняла меня тогда на холме. Я простаивал многие часы на коленях, и все же, наверное, этого было недостаточно; мои обязанности служили помехой моему духовному исканию. Мир покинул мою душу. Под бременем трудов, неся осуждение настоятеля, болеющий духом, я не ведал покоя. Даже на постели, подобно Иову, метался я без сна до рассвета.
Один раз я провел всю ночь, пав ниц пред алтарем. Я был недвижим и через некоторое время почувствовал сильную боль. Я возносил ее в жертву нашему Господу, я молил его, чтобы он избрал меня орудием Его покоя. С каким рвением, с какой страстью я пытался освободиться от самого себя! Как жаждал я обрести Его в своем сердце! Но чем упорнее я искал Его, тем более Он, казалось, от меня отдалялся, пока, наконец, я не почувствовал, что я один во всей вселенной, скитаюсь вдалеке от любви, порождающей всякую иную любовь, и не заплакал от отчаяния. Боже мой! Боже мой! для чего Ты оставил меня?[70] Я был что заблудшая овца, и овца недостойная, ибо при всей силе свой веры я усомнился в Его безграничном милосердии. Почему же там, на холме, Он, казалось, коснулся меня божественной любовью, когда я не сделал ничего, чтобы заслужить этого — а сейчас утаивал ее, когда я добивался ее с таким пылом?
Думаю, вы согласитесь, что этот вопрос показывает, как далеко я находился от моей цели. Я и вправду был недостойнейшим из недостойных, ибо по натуре я далек от мистики и многого постичь не в силах. Я бы даже сказал, что мое стремление к божественной любви было в некоторой степени навеяно желанием доказать, что она мне уже известна. Слабый, подлый лицемер! При всех моих муках, я заслуживал мук еще более ужасных, ибо услышьте, где я искал утешения. Услышьте, где мой истерзанный дух обретал покой. На груди Христовой? Увы, нет.
Средь душевного ада я обращался, но не к молитве, а к Иоанне де Коссад.
Я представлял себе ее улыбку — и чувствовал облегчение. Я вспоминал наш разговор — и смеялся. Я рисовал себе ее образ; ночью в моей келье и молча поверял ей мои муки, мои борения, мое смятение. Весьма похвальное поведение для монаха-доминиканца! Я же червь, а не человек, поношение у людей и презрение в народе[71]. Мне было стыдно, но в то же время я не переставал с упрямством доказывать себе, что она, наверное, орудие Божие, светильник и звезда. Конечно, ее нельзя поставить в один ряд с Марией из Уана, которую Жак де Витри называл своей «духовной матерью», или святой Маргаритой Шотландской, которая направила короля Малькольма к доброте и смирению. («Что отвергала она, то отвергал и он… что любила она, то он, любя ее, тоже любил».) Но, может быть, такая сильная любовь Иоанны к дочери указала мне путь к любви. Или, может быть, это был путь Алкеи, и Иоанна, такая же грешница, как и я, взяла меня за руку и повела меня по нему.