— О чем вы думаете, Вайсфельд? Если это, конечно, не секрет.
Я ответил вполне искренне:
— Мне снова пришли на ум слова рабби Шейнерзона. Насчет того, что абсолютного зла не существует. Что зло — относительно. Странно, правда? Но именно здесь, в гетто, начинаешь иной раз думать: а ну как он прав? И зло — на самом деле, добро. Пусть всего лишь низшая ступень, но — добра! Что скажете, Холберг? Вас это не удивляет?
— Что тут может удивлять, Вайсфельд? — спросил он, задумчиво глядя на редкие огоньки в сгустившихся сумерках. — В конце концов, все может быть объяснено совсем не так, как нам кажется сегодня.
— Например?
— Например, некоторые черты жизни в Брокенвальде. Голодный паек? Но сейчас идет война, испытывают недостаток и даже бедствуют многие жители самой Германии. А здесь, в Брокенвальде, большая часть — подданные иностранных, враждебных государств. Разве не так? Или вот — здесь запрещают табак и алкоголь. Но можно ведь и это расценить не со знаком минус, а со знаком плюс, правда? Например, как заботу о здоровье обитателей гетто. Вы же медик, вы сами знаете, сколь пагубно могут отразиться подобные излишества при нехватке нормальной пищи. А о продуктах я уже говорил… Можно найти много рационального в приказах коменданта — в конце концов, он заботится о дисциплине, а без дисциплины в тяжелых условиях войны и гетто выжить тяжело, — он повернулся ко мне, и я увидел смутную улыбку на его лице. — Все можно объяснить различными способами. И во всяком зле обнаружить всего лишь низшую степень добра, как сказал наш раввин.
— Сегодняшнее событие тоже может иметь положительную интерпретацию?
— Какое событие вы имеете в виду?
— Арест пастора и священника. Запрет на христианское богослужение. То, что запретили еврейские обряды, еще укладывается в какую-то логику — логику гетто. Но при чем тут месса? Нет, это я не понимаю.
— Напротив, — ответил он серьезно. — И это столь же логично — разумеется, я имею в виду ту логику, которую вы удачно назвали логикой гетто. Разве вы сами этого не понимаете? Евреи-христиане всегда испытывали некий дискомфорт: в глазах других христиан они все равно несли печать происхождения. В глазах же соплеменников, оставшихся в лоне иудаизма, выглядели ренегатами. Новое распоряжение комендатуры позволит им преодолеть эту душевную раздвоенность и соединиться со своим народом.
Как я ни старался, мне не удалось уловить в голосе моего друга ни малейшего намека на иронию.
После короткой паузы, он сказал — уже другим, деловым тоном:
— Я всего лишь сыщик. И для меня зло — очень конкретно… — он погасил окурок. — Вы еще не хотите спать?
— Нет, нисколько.
— Очень хорошо. Тогда, доктор Вайсфельд, расскажите о ваших встречах с покойным режиссером. Я уже убедился в вашей наблюдательности и, честно вам скажу, очень рад, что нашел такого помощника. Итак, я слушаю вас, доктор.
Слова его мне польстили — при том, что я совсем не был уверен в их искренности. Тем не менее, я постарался возможно подробнее воспроизвести мою историю знакомства с Максом Ландау, вплоть до последнего его появления в моем кабинете вместе с женой. Г-н Холберг слушал с обычным внимательно-благожелательным видом. По поводу первой моей встречи — давней, в донацистской Германии — с Ландау он не задавал никаких вопросов. Когда же я заговорил о том, как оказался рядом с режиссером в очереди за обедом, он оживился и попросил меня рассказывать как можно подробнее.
— Это ведь произошло незадолго до убийства, — объяснил Холберг. — Каждая деталь может оказаться важной. Даже если поначалу она показалась вам мелочью. Например, какая-то черта поведения, которая выглядела странной. Может быть, кто-то подходил к нему в очереди. Может быть, он с кем-то заговаривал. Вспомните все очень подробно, Вайсфельд.
— Кроме меня, он разговаривал только с Самуэлем Горански, — сказал я. — В «Купце» он играл Антонио… Ах да, вы же не смотрели спектакль…
Я рассказал о старом попрошайке и об удивившем меня трогательно-нежном отношении к нему язвительного Ландау. Затем перешел к раздражению по отношению к жене, раздражению, которого режиссер не только не стыдился, но даже словно бы выставлял напоказ.
— Да-да… — пробормотал Холберг Холберг. — Но об этом мы уже знаем. И, думается мне, оценка самой госпожи Ландау совершенно точна. Она верно оценивала причины поведения мужа. Я уже думал об этом. Макс Ландау любил свою жену. Очень любил. Любил до безумия. И его поведение, как мне кажется, имело совершенно иную причину — любовь. Он надеялся, что госпожа Ландау в конце концов не выдержит его упреков, скандалов и прочего — и бросит его. А значит, уйдет из гетто. Похоже, все действительно обстояло именно так… Вернемся к вашему разговору. Значит, ничего странного в его поведении не было?
— Мне кажется, нет… — я честно попытался вспомнить все детали той встречи. — Он вел себя в обычной своей манере, насколько я могу судить. Экзальтированной, излишне эмоциональной. Но таковы, я думаю, многие творческие личности. Правда… — еще раз вспомнив поведение Ландау, я вдруг подумал, что ему есть иное объяснение. — Мне кажется, что он все время выводил себя на выплескивание эмоций еще и по чисто медицинской причине.
— Что вы имеете в виду? — спросил Холберг.
— Его болезнь. Судя по тому, что вы сказали, он не пользовался морфином, который ему передавала Луиза. Наверное, ваша догадка справедлива, и он действительно обменивал морфин на продукты, а продукты отдавал ученикам рабби Шейнерзона.
— Кстати, — сказал Холберг, — это уже не догадка. Я побеседовал с госпожой Ракель Зильбер. Она действительно помогала Максу Ландау обменивать морфин на продукты. Знаете, на продовольственном складе разработана целая система хищения продуктов. То есть, хищениями это трудно назвать — просто сведения об умерших они подают на сутки позже. Отсюда всегда имеется излишек продуктов… Да, юная Ракель взяла две ампулы, предназначенные для обмена покойным… — он помолчал немного. — Я посоветовал ей сделать то, что собирался сделать господин Ландау. Передать продукты рабби Шейнерзону для его учеников.
— Думаете, она так и сделает? — спросил я.
— Уверен, — ответил Холберг спокойным голосом. — Возможно, сделала уже сегодня. Не сомневайтесь, Вайсфельд, госпожа Зильбер — очень порядочная и очень несчастная девушка. Здесь, в Брокенвальде она лишилась родителей. И семью ей заменил Макс Ландау. Она обрадовалась, когда узнала, что ей представляется возможность сделать то, что не успел сделать ее кумир. Она ведь не знала — что делает Ландау с продуктами, которые обменивает на морфин. Сегодня Ракель Зильбер впервые не чувствует себя преступницей — ведь она, оказывается участвовала в миссии по-настоящему благородной… Но я вас перебил, доктор. Продолжайте, прошу вас.
— Я хочу сказать, что, поскольку покойный режиссер не пользовался морфином, ему приходилось справляться с болями без лекарств. И мне кажется, что своими эскападами он еще и старался заглушить физические страдания. При этом — вспомните, — госпожа Ландау сказала, что в последний месяц скандалы между ними стали много чаще. Причина та же.
— Браво, — серьезно заметил Холберг. — Очень точное наблюдение, доктор. Признаться, об этом я не подумал. Хотя и жил в предоставленном им помещении. Но он бывал там редко, и в эти редкие часы я уходил из гримерной, чтобы не мешать. Поэтому мне ни разу не довелось быть свидетелем его взрывов. Да, вероятно вы правы. И даже наверное правы.
Я снова вспомнил покойного режиссера, с его резкими колебаниями настроения, с дерзостью по отношению к окружающим. Вспомнил, как он выкрикивал первый монолог Шейлока в лицо полицейского, вспомнил…
— Постойте, — сказал я охрипшим от волнения голосом. — Вы спрашивали о странности в поведении. При нашей первой встрече у кухонного блока. Кажется, я кое-что вспомнил. Мне показалось, что в какой-то момент он кого-то увидел… Знаете, Холберг… Он повел себя так, как будто увидел кого-то, кого никак не ожидал увидеть.
— Увидел в очереди? — переспросил Холберг.
Я помотал головой.
— Нет, не в очереди. На противоположной стороне. Там как раз проходили новички. В тот день пришли сразу два транспорта — из Берген-Бельзена и из Марселя.
— То есть, он увидел кого-то в группе новичков?
— Нет, я не уверен, — я уже не был уверен даже в том, что все происходило именно так. — Возможно, кто-то просто стоял на противоположной стороне, когда проходили новенькие.
Уловив нотки сомнения в моем голосе, Холберг спросил:
— Но он действительно кого-то увидел? Или просто запнулся… закашлялся… задумался о чем-то? — он неопределенно повел рукой. — Знаете, как бывает иногда — неожиданная мысль приходит человеку в голову, он теряет нить разговора. Или же произошло то, о чем вы сами только что говорили — приступ сильной боли?