А как дела у Флоренс Балком Стокер? (Я слышу твой полный участия вопрос, Кейн.) Ну что ж, она по-прежнему прекрасна, и портретисты наперебой рвутся изобразить ее на холсте. Она пишет, что недавно позировала Уистлеру. Но наш брак уже давно представляет собой то, что гувернантка Ноэля мадемуазель Дюпон назвала бы un mariage blanc.[12] Пребывая в разлуке, мы поддерживаем пресловутые брачные отношения с помощью телеграфа без особой потери теплоты и с гораздо меньшими перерывами. (Кстати, хорошая мысль. Нужно постараться не высказать ее в присутствии вороватого Уайльда при нашей следующей встрече. Наверняка присвоит.)
Но, увы, увы, я все еще заставляю себя взяться за ночную работу. «Стокер этим займется безотлагательно», — как обычно говорит Генри.
Письма валяются в беспорядке. Даже не знаю, с чего начать: то ли рассортировать их по дате получения, как я делаю обычно, или отобрать из этой кучи письма от персон наиболее значительных. А может быть, стоит сначала прощупать конверты: на плотной бумаге обычно пишутся приглашения. Чтобы не оставить без внимания послания, требующие немедленного ответа, я остановился на последнем решении. Первым отобранным по этому принципу оказалось письмо американского министра обороны, имеющее, как оказалось, прямое отношение к нашим нынешним гастролям.
«…удовольствие принять ваше предложение, мистер Ирвинг, сыграть для наших курсантов… исключение из железных правил дисциплины, действующих в Военной и Военно-Морской академиях Соединенных Штатов». Ну и все в том же духе. Ничего срочного, никакой нужды отвечать. Вздохнув с облегчением, я отложил письмо министра в сторону. И представь себе, это первое письмо оказалось и последним, которое я прочел и запомнил, потому что…
Впрочем, по порядку. Следующим я взял конверт с большой, кажется посольской, печатью и собрался вскрыть его ножом. Да, тем самым кукри. Тут-то все и произошло.
Со скоростью и силой, которую мне решительно нечем объяснить, я вдруг полоснул себя по ладони под левым большим пальцем. То, какую глубокую рану нанес этот чертовски острый нож, поразило меня раньше, чем я успел ощутить причиненную им боль и увидеть хлынувшую кровь. Впечатление было такое, будто кукри находился вовсе не в моей собственной руке: с одной стороны, я видел, как все это произошло, а с другой — не понимал, что порезался, пока не ощутил боль, пока кожа на моих глазах не разошлась и из открывшегося пореза не потекла кровь.
Но ладно бы только это. Так нет, вместо того чтобы принять какие-то меры и остановить кровь, я некоторое время сидел, тупо уставившись на красное пятно, расплывавшееся по чистым листам бумаги, приготовленным мною для написания ответов от имени Генри. Впрочем, это еще что: скоро кровь оказалась и на самих письмах, и на стуле, и на ковре, и на кровати, ибо, что уж и вовсе необъяснимо, когда я наконец встал, то принялся метаться по комнате, как пораженный стрелой олень.
Лезвие прошло совсем близко от того сине-зеленого перекрестья на запястье, locus classicus, классического места, которое используют те, кто решил свести счеты с жизнью, обвенчав свою тоску с отточенным металлом. Было ли у меня подобное намерение? Неужто меня загнали в угол, как, бывало, Черные Гончие, и я не видел никакого выхода из создавшегося затруднительного положения? Тебе, как никому другому, могу признаться честно. Я не знаю.
Когда до меня в конце концов дошло, что случилось, я все равно не сделал ничего, что диктовалось бы здравым смыслом. Не позвал доктора отеля. Не стал накладывать жгут из галстука или полотенца. Нет. Вместо этого я взял бутылку виски и подошел к окну. Высоко рывком поднял раму, разбрызгав кровь по стеклу и стене, и сел на подоконник, вытянув над городом раненую левую руку. Холод и порез вступили в сговор: я почувствовал головокружение, и будь мои габариты столь же не велики, как твои, Кейн, я вполне мог бы, потеряв сознание, упасть вниз. Но именно в этот момент я плеснул виски на рану и очнулся. Ох, Кейн! Ну и жгучая же была боль! Однако я ничего не делал, лишь сидел, глядя, как виски смешивается с моей кровью и красная капель проливается на улицу, замерзая на лету.
В это время наконец пошел снег, который все без устали предвещали. Несмотря на ранний час, низко нависшее свинцовое небо не пропускало ни единого лучика солнца. Усилившийся ветер запорошил снегом окно и набросал его даже в комнату. Я положил рассеченную руку на подоконник, но если хотел остановить кровотечение с помощью холода и снега, то добился лишь одного: испачкал все кровью. Увы, я сидел слишком долго, бессмысленно глядя, как вытекает моя кровь.
Поскольку вид крови всегда меня пугал, я поплелся наконец обратно в комнату, желая одного — прекратить кровотечение. Подчеркиваю, инстинкт самосохранения тут ни при чем: мне хотелось остановить кровь, ибо я не желал больше ее видеть.
В ванной я большим глотком выпил оставшееся виски, после чего выпустил бутылку из рук и она разбилась вдребезги о плитки пола. По этому поводу мы с моим отражением в зеркале обменялись долгим взглядом, который нет нужды описывать.
Выйдя из ванной, пол которой стал скользким от крови, я увидел окровавленный кривой нож, так и лежавший на столе, но казавшийся при этом чем-то живым. Дальше провал. Не помню, как я натянул пальто. Когда очнулся, оказалось, что я иду по 5-й авеню, подгоняемый метелью, с ножом в руке.
В чем был смысл того, что я творил? Воображал ли я себя последователем Мохаммеда, выискивавшим какого-нибудь неверного? Или сам был неверным, заслуживающим смерти?
Память не удержала подробностей, я могу лишь сказать, что блуждал по улицам города, которые обезлюдели из-за непрекращающегося снегопада. Жители Манхэттена спешили укрыться в своих домах, окна магазинов были закрыты ставнями, городской транспорт остановился. Похоже, только я один блуждал в белом мареве, оставляя за собой кроваво-красный след.
Эта рана, Кейн, была, конечно, весьма серьезной. Теперь я это понимаю. И когда несколько часов спустя я наконец вернулся в «Брунсвик», хирург отеля наложил на нее одиннадцать швов, при этом объясняя, как мне повезло, по-настоящему повезло. Могу себе представить, какое впечатление я мог произвести на случайных прохожих — блуждающий под снегопадом, с окровавленной рукой и ножом, с которым, заметь, я так и не расстался. Сущий безумец. О да, конечно, я был привязан к этому кукри, это правда, но чтобы забрать его с собой из «Брунсвика»? Уж не было ли у меня намерения, пусть и неосознанного, покалечить себя еще больше? Вопросы, Кейн. Так много вопросов, на которые я не хотел, да и не хочу, получить ответ.
Пока мела пурга, я неуклонно шел на юг, и следующее мое воспоминание связано с тем, что я сижу, уставившись в грязные окна распивочной где-то в недрах Бауэри. Там, немного заглушив спиртным свою боль, я пришел в себя настолько, чтобы рассказать хозяйке заведения какую-то более-менее складную небылицу насчет того, что со мной случилось. Про нож, лежавший в кармане, не было сказано ни слова. Кроме того, я заплатил ей за не слишком чистую наволочку, принесенную из одного из тех номеров наверху, которые сдаются за почасовую оплату. Трактирщица, пронырливая особа, была слишком искушена во всякого рода вранье, чтобы не раскусить меня, однако проявила дружелюбие и оказала мне посильную помощь. Она порвала наволочку на лоскуты, промыла все еще кровоточившую рану и забинтовала мою руку плотно, как мумию. Однако повязка сразу покраснела, и она стала настаивать, чтобы я немедленно обратился к хирургу. Предоставить мне номер наверху эта женщина отказалась, видно, из опасения, как бы я там не умер, а вместо того послала мальчишку на заснеженные улицы за полисменом.
Должно быть, я нечаянно обмолвился насчет «Брунсвика», ибо вскоре вышеупомянутый полисмен доставил меня обратно в гостиницу. Я отсутствовал не один час: это было видно по тому, сколько снега намело в номер через открытое окно. В углах выросли маленькие сугробы, ковер стал белым, и всю комнату, конечно же, выстудило. Холод стоял неописуемый, однако прикоснуться к окну, чтобы закрыть его, я не решался. Я вообще не решался ни к чему прикасаться, ибо мне казалось, что я вернулся на место убийства. Ох, эта кровь! Только когда до меня наконец дошло, что это моя кровь, я вызвал гостиничного врача, предварительно разбив оконное стекло сапогом, чтобы состряпать еще одну небылицу. Да, Кейн, эти завиральные истории и составляют все мое творческое наследие последнего времени.
Дожидаясь доктора, я сел за стол, на котором были разбросаны письма Генри. Меня одолевала усталость, Кейн, смертельная усталость. Не могу сказать, будто к тому времени я пришел в себя, вовсе нет, однако мой взгляд, брошенный из-под отяжелевших век, упал на конверт, адресованный мне. И почерк показался знакомым. Неужели это от него? Я уставился на это письмо, которое, казалось, поблескивало, как самородок золота на дне ручья. В глубине души робко затеплилась надежда: может быть, это и вправду письмо от Уитмена.[13]