Радульфус явно не понимал, к чему клонит монах, и Кадфаэль решил не тянуть и сказать все напрямик.
— Отец аббат, Оливье Британец — мой сын. Последовало молчание, но оно не было холодным и
напряженным. В обители, как и в миру, люди остаются людьми, способными согрешить. Будучи человеком мудрым, Радульфус бесспорно почитал совершенство, но не слишком надеялся увидеть его воочию.
— Впервые я попал в Палестину восемнадцатилетним юношей, — продолжал Кадфаэль, — и повстречал в Антиохии одну молодую вдову, которая весьма мне приглянулась. Много лет спустя, уже по дороге домой, я увиделся с нею вновь и прожил у нее некоторое время, пока в порту Святого Симеона готовили к отплытию корабль. Затем я вернулся в Англию, а она родила сына. Я ничего о нем не знал, покуда этот молодой человек не встретился со мной случайно, разыскивая детей, потерявшихся при разграблении Вустера. Узнав, кто он таков, я испытал радость и гордость. А когда он приехал к нам во второй раз, ты и сам его увидел. Рассуди, отец аббат, была ли моя гордость оправданной.
— Вне всякого сомнения, — охотно согласился Радульфус. — Каковы бы ни были обстоятельства его рождения, он юноша весьма достойный и заслуживающий всяческого уважения. Я не решился бы ни в чем тебя упрекнуть. Ведь в то время ты еще не был связан обетом и находился вдали от дома, а человек слаб. Не сомневаюсь, что ты уже давно исповедался и раскаялся.
— Я исповедался, — напрямик ответил Кадфаэль, — но лишь когда узнал, что оставил ее одну, с ребенком, — а это случилось не так уж давно. Что же до раскаяния? Нет, отец аббат, я никогда не раскаивался в том, что любил ее, ибо она была достойна любви. К тому же я валлиец, а в Уэльсе все дети считаются законными, ежели их признает отец. Но как бы я мог не признать своим сыном столь прекрасного, разумного и отважного юношу? Может быть, в том, что я способствовал его появлению на свет, и заключается наибольшая моя заслуга.
— Сколь бы ни был прекрасен плод, — сухо возразил аббат, — грех остается грехом, а гордиться грехом всяко не пристало монаху. Но что толку судить ныне о грехе, совершенном тридцать лет назад. Насколько я знаю, с тех пор как ты принял постриг, за тобой не водилось серьезных проступков — лишь мелкие оплошности, каковые допускают все, ибо бывает, что порой человеку недостает либо усердия, либо терпения. Давай, однако же, перейдем к твоей просьбе, ибо, насколько я понимаю, ты хочешь попросить меня о чем-то, имеющем отношение к Оливье Британцу.
— Святой отец, — промолвил Кадфаэль, осторожно и осмотрительно подбирая слова, — я позволил себе предположить, что, коли мое дитя попало в беду, я не могу считать себя свободным от отцовского долга. Укори меня, коли я не прав, но я не могу сбросить с сердца это бремя. Я обязан отправиться на поиски сына, найти его и вызволить из плена. А потому я прошу позволить мне отлучиться из обители.
— А вот я, — промолвил Радульфус, хмурясь, но скорее не от гнева, а от глубокой сосредоточенности, — позволю себе высказать несколько иной взгляд на то, что является ныне твоим долгом. Святой обет привязывает тебя к обители. Ты по доброй воле предпочел отречься от мира и всех мирских привязанностей. Такое обязательство нельзя сбросить, как плащ.
— Воистину я принял постриг по доброй воле, — промолвил Кадфаэль, — но в неведении, ибо не знал, что на свете есть существо, за которое я в ответе. Все прочие мирские привязанности я отверг, согласно принесенному обету. Все, но не эту. Я не могу сказать, смог бы я отречься от мира, зная, что скоро этот мир увидит мое дитя. Но так или иначе у меня есть сын, жизнь которому дал я. Ныне он томится в неволе, а я свободен. Ему, возможно, грозит беда — а я в безопасности. Святой отец, может ли Творец покинуть наименьшее из своих созданий? И может ли человек оставить в опасности свою плоть и кровь? Разве обретший потомство тем самым уже не связал себя священным и нерушимым обетом? Ведь я, пусть даже не ведая того, стал отцом прежде, чем братом.
На сей раз молчание было продолжительнее, но когда аббат заговорил, голос его звучал невозмутимо и спокойно.
— Хорошо. Изложи прямо, в чем твоя просьба.
— Я прошу твоего дозволения и благословения на поездку в Ковентри. Я хочу отправиться туда с Хью Берингаром, чтобы перед лицом короля и императрицы спросить, где скрывают моего сына, и с Божией помощью добиться его освобождения.
— А если тебя постигнет неудача?
— Тогда я продолжу свои поиски до тех пор, пока не найду Оливье и не вызволю его.
Аббат взглянул на Кадфаэля очень серьезно, ибо, по-видимому, уловил в его голосе эхо давних времен и память о дальних краях. Монах был тверд, как стальной клинок, пусть даже притупившийся и долгие годы не извлекавшийся из ножен. Его темные, осенне-карие, глубоко посаженные глаза были широко раскрыты, словно он поверял аббату все свои самые сокровенные мысли. Шестидесятипятилетний монах, за долгие годы сроднившийся с общиной и безропотно подчинявшийся орденскому уставу, неожиданно выпрямился и как бы отстранился. Он снова был один.
Аббат понял, что брат Кадфаэль не отступит.
— Если я не дам тебе дозволения, — без тени сомнения заявил Радульфус, — ты все равно уйдешь.
— Видит Бог, при всем почтении к тебе, святой отец, — уйду.
— В таком случае иди — я тебе не запрещаю. Мой долг заключается в том, чтобы сохранять и оберегать всю паству. Каждая заблудшая овца — потеря для вверенной мне обители. Благословляю тебя ехать с Хью на этот совет. Я и сам буду молиться о том, чтобы встреча в Ковентри закончилась благоприятно. Но когда оттуда все разъедутся по домам, должен будешь вернуться и ты, независимо от того, добьешься своего или нет. Отправляйся с Беринга-ром и возвращайся вместе с ним. Но если двинешься дальше — знай: ты поступаешь против моей воли, без моего разрешения и благословения.
— И ты не помолишься за меня?
— Разве я так сказал?
— Отец аббат, — промолвил Кадфаэль, — в уставе нашего ордена записано, что брат, неправо покинувший обитель, может принести покаяние и быть вновь принятым в общину — до трех раз. Всякая епитимья заканчивается, когда ты скажешь: довольно!
Встреча в Ковентри была назначена на конец ноября, но задолго до намеченного дня появились несомненные свидетельства противодействия миру и согласию. Существовали влиятельные силы, желавшие сорвать совет. Филипп Фицроберт захватил в плен Реджинальда Фицроя, графа Корнуэльского, хотя граф, еще один сводный брат Матильды, был родственником самого Филиппа, выполнял поручение императрицы и имел охранную грамоту короля. Узнав об этом, Стефан приказал освободить графа, каковое распоряжение было немедленно исполнено, однако это не умалило дурных предчувствий.
— Уж коли Филипп так настроен, — промолвил Кадфаэль в беседе с Хью, когда эта история дошла до Шрусбери, — он небось и носа в Ковентри не сунет.
— Еще как сунет, — возразил Берингар. — Непременно приедет, но только для того, чтобы сеять смуту и разбрасывать «чеснок» под ноги тем, кто хочет мира. Это удобнее делать, находясь в центре событий. И, судя по тому, что я о нем знаю, он непременно захочет встретиться лицом к лицу с отцом, ибо распалился против него гневом. Филипп обязательно там будет.
Берингар внимательно присмотрелся к такому знакомому лицу старшего друга, и ему стало не по себе — так непривычно суров и серьезен был монах.
— Ну а ты, Кадфаэль? Ты твердо решил ехать со мной? И, если не добьешься своего в Ковентри, продолжить поиски без благословения аббата? Но стоит ли рисковать? Ты ведь знаешь, я сделаю все, чтобы отыскать Оливье. Нет надобности ставить на карту то, что ты, как я знаю, ценишь не меньше самой жизни.
— Жизнь Оливье для меня значит больше, — сказал Кадфаэль. — У него она вся впереди и всяко ценнее моей, почитай, уже прожитой. В этом деле у тебя свой долг, а у меня — свой. Да, я еду; Радульфус знает это. Он ничего не предлагает и ничем не грозит. Правда, он сказал, что лишит меня благословения, если я выеду за пределы Ковентри, но ни словом не обмолвился о том, как бы сам поступил на моем месте. И раз я еду по своей воле, а не по его поручению, аббатство меня снаряжать в дорогу не станет. Может, ты, Хью, раздобудешь для меня плащ, лошадку да что в суму положить?
— А заодно меч да тюфяк, чтобы ты, как заправский солдат, мог завалиться спать в караульной, — шутливо отозвался Хью. — Ежели ты расстанешься с монастырем, из тебя выйдет добрый воин. Само собой, после того как мы отыщем Оливье.
Оливье. Стоило прозвучать этому имени, и перед мысленным взором Кадфаэля предстал его сын, предстал таким, каким он увидел его впервые. Увидел за плечом той девушки, сквозь приоткрытую дверцу в воротах Бромфилдского приората снежной, морозной зимой. Овальное, с тонкими, но мягкими чертами лицо, высокий лоб и изогнутые, словно лук, губы, лицо горделивое, выразительное, с черными, отливающими золотом ястребиными глазами, обрамленное иссиня-черными волосами. Оливковые щеки и профиль, словно отлитый из бронзы. Сын Мариам был похож на мать — живая память о ней. А ведь Оливье было всего четырнадцать лет, когда он, похоронив Мариам, отправился в Иерусалим и принял веру отца, знакомого ему лишь по рассказам. Теперь же ему около тридцати, и он, возможно, уже сам стал отцом, ибо женился на Эрмине Хьюгонин, той самой девице, которую вывез через снега в Бромфилд. Ее родичи, люди знатные и влиятельные, оценили его достоинства и сочли возможным выдать Эрмину за безродного воина. А теперь его так недостает ей, а возможно, и их отпрыску. Его, Кадфаэля, внуку. Так неужто он вправе перепоручить это дело кому бы то ни было?