– Эта его скандальная речь в Гейдельберге…
– Проникновенный панегирик Гитлеру, который «переизбрал Германию», который «возвысил рейх на уровень более чем реального и снес валами беспредельности Великого Реального жалкие запруды возможного»! Наш герой вляпался… даже нацисты были вынуждены признать, что он слегка тронулся… И тихо сплавили его в глухой провинциальный лицей… В сорок пятом его оттуда выкинули… И тогда он нашел убежище в Диккенсе, к которому питал великую страсть, и дальше публиковался уже только за его счет. «Сверхроманист», тот, кто «писал истиннее самой истины»… Это был великий поворот Вейссингера…
Заметив, что я на него уставился, философ улыбнулся и чуть заметно наклонил голову. А гул в моей голове постепенно нарастал.
– Вы бы только почитали его диккенсиану… Бред чистой воды… «Мир Диккенса – это единственный мир»… «Стены романов Диккенса крепче каменных, их скрижали тяжелее дубовых»… Всего не вспомнишь, – там есть и получше… Подумать только, что уже больше тысячи диссертаций выросло из этого сора!.. Вам что, нехорошо?
Мне казалось, что размеры моих стоп уменьшились до размеров стопок и что естественным следствием любого моего движения будет падение. На дальней границе моего поля зрения перчатки, лежавшие на столике, обнаружили странную – хотя и естественную – склонность сцепляться друг с другом и сердечно друг друга трясти, в то время как шляпы на вешалке перескакивали с крючка на крючок, как пузатые обезьяны. Мне еще показалось, что мимо прошло платье с кринолином, но внезапно меня ослепило что-то вроде вспышки молнии, и я вынужден был ухватиться за стол. Крук участливо смотрел на меня. Сам он находился на той победительной стадии, которая открывается в просвете между опьянением и отупением.
– Все из-за этого вонючего болотного виски… этой пресвитерианской мочи! Объявляют на этикетке: «pure malt»,[39] a на самом деле он именно blended,[40] да еще и фальсифицированный! Гарсон! Вы уверены, что у вас нет ничего другого?
– Сейчас пройдет… Просто… не ел ничего с утра…
В туалете я наткнулся еще на одного Пиквика. Преньяк не только нарушил регламент, но даже не нашел в себе сил полностью прикрыть свою регалию: из его жилетного кармана свисала красная лента Почетного легиона. Насколько удачна была композиция Вейссингера, настолько его была жалка. Как этот старый эгоист мог изобразить неутомимую доброту и трогательную наивность? Он дипломатично – или просто потому, что забыл, – ни разу не упомянул о нашей встрече в Мериадеке.
– Но это же… это… Макдуф, готов поклясться! Счастлив встретить вас здесь, молодой человек… Я очень рад, что ваша маленькая ссора с нашим дорогим Мишелем, так сказать, испустила дух… Но скажите мне, кого вы, собственно, представляете?
– Структуралиста. Структуралиста, специалиста по Диккенсу.
– Структу… Ха-ха! Очень забавно… в самом деле, очень забавно! Кстати, дорогой мой, по поводу чтений… Мы, естественно, на вас рассчитываем!
Когда он убрался, я побрызгал в лицо водой и долго стоял, согнувшись над раковиной, приходя в себя после перехода через большую залу. Ведь мои ноги все еще не восстановили своих нормальных размеров, и каждый шаг оставлял впечатление прыжка через пропасть. Через какое-то время кровь уже не так сильно стучала у меня в висках, но платье с кринолином по-прежнему плыло перед моими закрытыми глазами.
Уже собравшись выходить, я заметил в углу маленькую дверку с табличкой «Служебные помещения». Я открыл ее и оказался на изломе коридора со множеством дверей – и запахами обойного клея и непросохшей краски. На каждой двери была медная табличка со старательно выгравированной надписью курсивом: «Холодный дом», «Лавка древностей», «Оливер Твист»… Я выбрал «Большие надежды».
На открывание двери сработала какая-то электрическая система, потому что я остановился на пороге, а комната, лишенная окон, постепенно освещалась последовательно включавшимися лампами подсветки. Сперва в самой глубине появились старинные стенные часы с неподвижно застывшим маятником, затем, у левой стены, – длинный сервировочный столик, на котором стояли блюда со сгнившими фруктами и маленькие настольные часы, показывавшие то же застывшее время, что и стенные. Наконец свет медленно добрался до центра комнаты, где вдруг возник большой стол, накрытый для торжества. Пауки растянули свои сети между рюмками и тарелками. В самом центре возвышался гигантский трехэтажный торт, но последний этаж наполовину обвалился, подточенный трудолюбием тараканов, ползавших среди меренговых аркад и кремовых гирлянд, украшенных черными шампиньонами. И надо всем витал запах плесени и перестоявшего молока.
Но еще оставалась темная зона справа. Там с трудом можно было различить только какие-то металлические блики. Что-то смутно напоминавшее колесо.
И вдруг, как в театре, вспыхнул последний прожектор, и я увидел инвалидную коляску и лежащий в ней древний скелет – в абсурдном подвенечном платье, с торчащими во все стороны седыми космами.
Неподвижная молча смотрела на меня с обычной своей полуулыбкой, прятавшейся в уголках губ. Потом она пошевелила пальцами:
– Подойди, чтобы я могла тебя рассмотреть. Вплотную подойди.
По мере моего продвижения вглубь комнаты прожектор угасал, погружая ее лицо в полутьму.
– Значит, так она закончилась, твоя история… Эта шлюха все-таки заставила тебя полезть на стену, а? Но подойди же! Я-то тебя не съем!
Я подумал, что мне следовало бы удивиться и что удивление в сложившихся обстоятельствах было бы хорошей отправной точкой, неким обнадеживающим знаком – чем-то вроде еле заметного дрожания ресниц прооперированного, лежащего в реанимационной палате. Две или три минуты я представлял себе, что могло произойти.
«Внутри, ночь. Его вздымает волна вдохновения, он закрывает глаза; когда он их открывает, – нет торта, нет коляски, нет старухи: комната пуста. Он вспоминает, зачем он пришел. Он ощущает спокойствие и решимость… Снаружи, ночь. Он идет, вслушиваясь в музыку. В его руках погруженная в истому Матильда. Вскоре в ночи вспыхнут фабричные башни». Сценарий эллиптический, монтаж минималистский. И совсем маленький бюджет. Но все это еще слишком сложно для моих нейронов, слишком затратно для моих мускулов. А переменчивый спонсор, моя воля, в последний момент устраняется от производства, оставляя у меня на руках материалы, костюмы, декорации и статистов, которых я никогда не смогу оплатить.
– Что же мне делать?
Эти слова вылетели у меня изо рта, как резинка, которую слишком долго жевал; вылетев, она прилипает где-нибудь в углу, и потом, много позже, ее с отвращением находишь, делая уборку.
Я услышал скрип коляски, прочертившей две отчетливые борозды на мутоновом слое пыли, – вот и весь ответ. Не обращая внимания на тараканов, Неподвижная отломила кусок высохшего торта, взяла бокал вина, содержимое которого превратилось в фиолетовый порошок, и протянула мне эту бутафорию:
– По чуть-чуть?
– Да, спасибо.
Гарсон смерил меня подозрительным взглядом и, пока я пил, оставался рядом со мной, видимо дожидаясь, чтобы я вернул стакан. Идея с этим коктейлем была неудачной: у меня снова закружилась голова. Надо было бы что-нибудь съесть, но птифуры уже все исчезли, причем добрая их часть – в чреве самки Пуссенов, которая теперь восседала на козетке с подчеркнуто меланхолическим видом уставшей от наслаждений этой жизни. Да я уже и не хотел есть. Мое нёбо забыло даже вкус какой-то существенной еды; я ощущал себя совершенно полым, пустым и таким легким, словно с самого рождения должен был кормиться своей собственной плотью. И только это ощущение легкости еще позволяло мне сохранять вертикальное положение, стоя спиной к залу перед большим трюмо, которое я постепенно затуманивал своим дыханием.
Все было размыто; какие-то пятна двигались, сливались и разъединялись на оловянной пленке, как клетки в стеклышках микроскопа. Вдруг от группы амеб отделилась какая-то охряная форма. Единственно реальная в этом окружении фантомов, она медленно приближалась. В наклонном зеркале она сходила ко мне сверху, как когда-то я сходил к ней в «Хороших детях». Я закрыл глаза, твердо надеясь, что она меня сейчас поглотит и переварит – и мои проблемы сценария, стиля, финансирования и кастинга будут решены раз и навсегда. Когда я снова открыл глаза, она разговаривала с каким-то неизвестным. На вид лет тридцать, одет черт знает во что, сальные волосы, трехдневная щетина и проблемы с поддержанием равновесия. Тип одиночки, которого вы встречаете в баре и, встретив, старательно избегаете его патетических взглядов.
– Зачем ты пришел?
Я подумал, что хорошим ответом будет – «за тобой», и тихонько нашептал его неизвестному: