– За тобой. Я пришел за тобой.
Похоже, интонация Матильду не убедила. В свете свечей ее шевелюра вновь была огненно-рыжей.
– Все это уже ни к чему. Уже слишком поздно.
– Откуда ты знаешь? Откуда ты знаешь, что уже слишком поздно? У тебя что, внутри висят такие маленькие часики, которые тебе показывают, когда что делать? Тик-так! Пора! Замуж! Тик-так! Ах! Очень жаль, слишком поздно, время ушло, на развод…
Лично мне эта тирада о часах показалась достаточно убедительной, но мимика Матильды упорно оставалась надменной и замкнутой. Мимика Эстеллы. Мимика клоуна Бобо.
– Здесь говорить нельзя, – прошептала она.
– А! У тебя там и маленькая встроенная буссоль… Хорошо… Ну, тогда в конце улицы есть бар. В кафе «Пространство».
– Но нужно, чтобы…
– Сейчас, – сказал неизвестный, не замечая Крука, наблюдавшего всю сцену с расстояния менее метра. – Бар там пашет до двух. Уже жду. Это точно, что… есть кое-что, что нужно, чтобы ты знала. Секундное дело. А потом, если захочешь, я тебя оставлю в покое… и больше не буду искать с тобой встреч никогда.
Матильда подала знак капитуляции.
– Хорошо. Когда все разойдутся.
Она уходила, и Крук смотрел ей вслед, покачивая головой.
– Ну и наворотили, боже мой! И ведь я вас предупреждал, но… Ах, какая мы славная пара: воздержанный и обманутый… Ну просто сюжет для Лафонтена!
В знак согласия я закрыл глаза. Когда я их открыл, Крука уже не было. Зала была почти пуста. Должно быть, я спал стоя, как лошадь.
Вдруг грянул гром. Сквозь какое-то плохо закрытое окно ворвался ветер, погасив все свечи. И в темноте завопил ошалевший от испуга Вейссингер, певец «Великого Реального»:
– Mehr Licht![41] Mehr Licht!
* * *
– Это ничего не меняет, Франсуа, совершенно ничего.
Между «Морским баром» и кафе «Пространство» пролегала эпистемологическая пропасть, сравнимая с той, что разделяет кнут и усиленный привод – или автоматическую коробку скоростей. В кафе «Пространство» потребление алкоголя было устаревшим обычаем, которому следовали с иронической снисходительностью. Стойка бара, столы, стулья – все было выгнуто из труб, официанты проплывали в скафандрах космонавтов, а девицы, вышедшие прямо из постмодернистского римейка «Запретной планеты», появлялись и исчезали – без очевидной цели – в сопровождении клонов Питера Габриэля. Кофейный агрегат в облике Робби-робота подготавливал финальное восстание андроидов.
Как я туда добрался? Видимо, в результате какого-то пространственно-временного сжатия. Я не помнил своей траектории после Гэдсхилла: я только что родился за этим столиком бара и был оснащен каким-то электронным жучком, сохранявшим беспорядочные воспоминания о некоем Франсуа Домале. Но как бы там ни было, Матильда все же пришла на это рандеву. Она выслушала меня, не произнеся ни слова, и теперь печально качала головой, в то время как последние отзвуки моего рассказа таяли в гуле какой-то бестелесной поп-музыки.
– А знаешь, что мне пришло в голову? – снова заговорил я, сделав знак официанту. – Что этот стул, этот стол, эти стаканы и все остальное… что все это – диккенсовское! Это какая-то материя… будьте любезны, можно еще пива?
Космонавт посмотрел на меня таким взглядом, словно мой заказ мог поставить под угрозу некий тонкий маневр выхода на орбиту.
– Какая-то гибридная материя, одновременно истинная и ложная, реальная и ирреальная… и я как-то проваливаюсь в нее… Мои пальцы проходят сквозь предметы… мои ноги ступают по какому-то тальку… и только ты можешь заставить меня…
– И что из всего этого? Что это меняет для нас двоих? – Матильда говорила с той горячностью, к которой прибегают неуверенные, для того чтобы убедить самих себя. Я почти мог видеть эти мысли, ошалело бегающие в мышеловке ее черепа.
– …только ты можешь заставить меня почувствовать, что я суще…
– Приведи мне одну убедительную причину! Одну-единственную убедительную причину вернуться!
Робби-робот, плюясь, выпустил длинную сосиску взбитых сливок.
– Я… я тебя люблю?
Катастрофическое воздействие этого вопросительного знака я вполне сознавал. Но он вырвался у меня, как на сложном повороте вырывается у водителя машина: уже не затормозишь и уже не вырулишь – поздно. И лицо Матильды на полной скорости приблизилось ко мне, как дерево – к радиатору. Глаза ее на какую-то долю секунды сверкнули, ресницы дрогнули. Она еще готова была сменить черепаху. Нет, она не поверила моему признанию в любви, все было куда хуже: она хотела бы ему поверить. Мы снова были на краю болота – в двух шагах от того, чтобы увязнуть в трясине чувств.
Я опомнился. Я заговорил. Что попало. Первое, что приходило в голову:
– Вот послушай: «Говорили, что его персонажи оживают перед глазами по мере перелистывания страниц; развертываются, навевая веселье или грусть, картины природы и овевают своим ароматом, своим очарованием; даже мертвые предметы возникают перед читателем, по мере того как их вызывает из небытия какая-то невидимая сила, сокрытая неведомо где». Ты знаешь, о ком это?
Матильда вздохнула:
– О Диккенсе, я полагаю.
– Нет! О Флобере! Я нашел это у Мопассана. Но это так похоже. Персонажи «оживают», предметы «возникают»… В таких же выражениях Честертон говорил о Диккенсе… и ты знаешь, что это значит? Что существует единственный писатель – тот, чья речь звучит внутри наших голов… Вот, к примеру, видишь эту дверь в туалеты? В данный момент за ней никого нет… но предположим, я захотел помочиться… предположим, что я встаю, что я подхожу к этой двери, что я вхожу туда… и он тут же поспешит положить там голубую плитку, установить фаянсовую лохань, повесить электрополотенце… может даже добавить какого-нибудь типа, моющего в этот момент руки… Это он работает… Это он пишет: «это он пишет»… И если чуть-чуть сконцентрироваться и создать пустоту, то можно услышать его голос, нашептывающий нам на ухо… нашептывающий нам то, что мы должны сказать… наши реплики… Это он пишет: «Ты понимаешь?» Ты понимаешь?
– Я понимаю, что ты псих!
Она вскочила и почти побежала к двери.
«В точности это же и я написал бы на ее месте!» – подумал я, допивая пиво.
«Швейцарское шале» отвечало тем же требованиям исторической достоверности, что и главное здание. Украшенный фестонами скос крыши, дубовый тес, наружная лестница, ведущая на второй этаж, тоннель, проложенный под «дорогой на Лондон» – а в действительности просто полоской мелкого гравия в глубине сада – с каменным столбиком дорожного указателя: «Рочестер: 3 мили». И даже массив насквозь аркашонского рококо в недалеком сосняке не мог полностью разрушить иллюзию. Ставни еще блестели непросохшей белой краской.
На столе, заваленном книгами того времени и факсимильными копиями рукописей Диккенса, было много и современных документов: счетов из мастерских оформителей, писем от издателя Мишеля, заметок, сделанных его рукой на листках отрывного блокнота, экземпляров «Раскрытой тайны Эдвина Друда». Стояло на столе и бронзовое пресс-папье.
– Поздно работаешь, – заметил я.
– Пресс-релиз должен уйти завтра. Я потратил на организацию этого вечера много времени, но игра стоила свеч, не согласен? Преньяк – Пиквик! И Вейссингер! Ты знаешь, что ему пришлось давать успокоительное?
И он расхохотался. Он в самом деле выглядел совершенно спокойным, как будто во время этого вечера кто-то пришел и сказал ему, что псих, который у него тут болтается, не опасен и что с ним надо действовать не угрозами, а лаской.
– А кстати, как ты вошел? – небрежно спросил он. – Когда последние гости уехали, я закрыл ворота парка.
– Матильда сейчас приходила ко мне в кафе «Пространство». А когда возвращалась, забыла закрыть.
– Понятно.
Я думал, что теперь он поинтересуется, о чем мы с ней говорили, но нет: он указал мне на стул, развалился в своем большом рабочем кресле, заложив руки за голову, и посмотрел на меня теплым, окрашенным иронией взглядом.
– Итак, дорогой мой старый пиквикист, here we are, как они там поют. Статисты уже отправились спать, остались только главные действующие лица… ты и я, the two of us. И какой же неожиданный поворот сюжета ты мне приготовил? Над чем будет фермата? И какую роль ты собираешься сыграть? Доброго или злого?
В свою очередь усевшись, я скользнул взглядом по стенам, украшенным фотографиями: Кэтрин, Мэри и Джорджина Хогарт. Дети Диккенса в полном составе. Вид дома Гэдсхилл – настоящего. И портрет углем Джона Диккенса, прототипа мистера Микобера, безденежного отца. Я нашел в нем некоторое сходство с Манжматеном – таким, каким он предстал передо мной в этот самый момент: чуть в профиль, поощрительно покачивающий головой, откинутой назад, с хитрой усмешечкой на губах. Что-то мне подсказывало, что наша беседа пойдет не так, как я представлял себе.