— Ну, я делаю, что могу, — с улыбкой отозвался Альфонсо. — Но ты на себя взгляни, Санча, — ты так изменилась! Ты потрясающе выглядишь! Такая богатая и эффектная дама!
Я посмотрела на себя. Я позабыла, что на юге принято одеваться скромно. На мне было платье из серебристого бархата, отделанное бордовым, а на шее и в волосах — рубины и алмазы. И где — в Сквиллаче! Эта неестественная роскошь, похоже, отражала, до какой степени развратили меня Борджа; я жаждала присутствия Альфонсо, которое очистило бы меня, вернула ныне скрытую доброту. Я заставила себя улыбнуться.
— В Риме не носят так много черного.
— Несомненно, из-за жары, — шутливо парировал Альфонсо, и я осознала, до чего же я по нему соскучилась.
Какое же это блаженство — снова очутиться рядом с любящей, бесхитростной душой, не знающей коварства! И я наслаждалась его обществом каждый день, сколько Альфонсо смог нам уделить. Я понимала, что ему не разрешат остаться в Сквиллаче навсегда; это была лишь временная передышка. Каждый день я проживала так, словно он был последним, потому что знала, что решающую встречу с Чезаре нельзя отложить навечно.
И все же рядом с добротой Альфонсо мое сердце, так сильно израненное жестокостью Хуана и двуличием Чезаре, начало исцеляться. Я часто думала о Лукреции и часто писала ей, стараясь подбодрить.
К сожалению, новообретенная любовь к благочестию вскоре наскучила Александру, и он велел нам возвращаться.
Мы вернулись в Рим поздней осенью, перед самым наступлением зимы. Чезаре уже был дома. Он все еще оставался кардиналом, хотя убедил Александра в необходимости помудрить с церковными законами и освободить его от алой рясы. К счастью, он был занят урегулированием юридических вопросов и не появлялся на семейных ужинах. На протяжении этих недель я редко видела его.
Лукреция же оставалась в Сан-Систо до кануна Рождества, когда ей велено было прибыть в Ватикан, к кардиналам, которые должны были решать вопрос о ее разводе.
Я навестила Лукрецию в ее покоях. Пантсилея как раз пыталась одеть ее, но Лукреция находилась на седьмом месяце беременности, и даже самый просторный, подбитый мехом горностая плащ, накинутый поверх платья, не мог скрыть этого факта. Мы обнялись и поцеловались; Лукреция улыбнулась, но губы ее дрожали.
— Они сделают все, что велит им твой отец, — напомнила я Лукреции, но голос ее не перестал дрожать.
— Я знаю, — неуверенно отозвалась она.
— Все будет в порядке, — продолжала я. — Роды скоро минуют, и мы сможем проводить время вместе. Ты очень храбро держалась, Лукреция. Твое мужество будет вознаграждено.
Лукреция успокоилась и погладила меня по щеке.
— Я не ошиблась, когда поверила тебе, Санча. Ты — настоящий друг.
Я слыхала, что Лукреция превосходно держалась перед консисторией и даже глазом не моргнула, когда было объявлено, что повитухи нашли ее virgo intacta. Никто из кардиналов не посмел и заикнуться о том, что, похоже, Господь второй раз в истории человечества счел уместным ниспослать беременность девственнице.
После этого Лукреция осталась дома, во дворце Святой Марии, но вела жизнь затворницы. С ее стороны было бы весьма неуместно сидеть с таким пузом рядом с отцовским троном во время приемов, и потому она не покидала своих покоев.
В отсутствие дочери Александр время от времени просил присутствовать на приемах меня; только я сидела не на подушке Лукреции, а на другой, некогда специально отведенной для меня. Отказаться я не могла, потому что эта просьба по сути своей была приказом.
Однажды февральским утром я сидела у трона, слушая просьбу одного занудного аристократа: он хотел, чтобы его святейшество даровал право на развод его старшей дочери. Мне было скучно, и Александру тоже; он позевывал и то и дело поправлял на плечах горностаевую мантию, стараясь укрыться от зимнего холода. Присутствующие на аудиенции старые кардиналы дрожали, невзирая на пылающий в очаге огонь.
Внезапно издалека донеслись какие-то крики.
— Ублюдок! Шлюхин сын! Как ты посмел прикоснуться к ней?!
В голосе звучала необузданная ярость, и принадлежал он Чезаре.
Монотонно бубнивший аристократ умолк; все, кто присутствовал в тронном зале, с изумлением повернулись в ту сторону, откуда доносились крики.
Стремительные шаги приблизились. Чезаре гнался за кем-то, а этот кто-то бежал в нашу сторону.
— Я убью тебя, ты, мерзавец! Кем ты себя возомнил, что посмел прикоснуться к ней?!
В тронный зал стремительно вбежал какой-то парень. Я узнала его: это был Перотто, слуга, сопровождавший меня в поездках в Сан-Систо, когда я ездила к Лукреции.
Следом за ним влетел Чезаре, красный от гнева, размахивающий мечом и выказывающий все признаки совершенно несвойственной ему ярости.
— Чезаре? — вопросительно произнес Папа. Но от изумления голос его сорвался. Тогда он откашлялся и повторил уже более властно: — Чезаре, что это значит?
— Ваше святейшество, спасите! — вскричал белый от страха Перотто. — Он сошел с ума, выкрикивает какой-то бред и хочет убить меня!
Он взлетел по ступеням трона, бросился к ногам Александра и вцепился в подол белой шерстяной рясы Папы. Я была так потрясена, что вскочила, не спросив дозволения, и сбежала вниз, прочь с дороги.
Чезаре ударил Перотто мечом.
— Остановись! — приказал Папа. — Чезаре, изволь объясниться!
И объяснения действительно требовались, равно как и прекращение каких бы то ни было враждебных действий, поскольку в соответствии со священным обычаем тот, кто ухватился за подол папской рясы, получал право на убежище — даже вернее, чем тот, кто укрылся в церкви.
В ответ Чезаре метнулся вперед, перевернул скорчившегося, стонущего Перотто и полоснул мечом по его шее.
Я отпрянула и инстинктивно вскинула руки в попытке защититься. Александр ахнул; кровь брызнула на его белое одеяние и горностаевую мантию и даже на лицо.
Перотто захрипел, несколько раз конвульсивно дернулся и застыл, растянувшись на ступенях трона.
Чезаре смотрел на него с мрачным торжеством, и на скулах у него играли желваки. Когда Перотто умолк навеки, Чезаре наконец произнес:
— Лукреция. Это он — отец ребенка. И я как ее брат не мог допустить, чтобы он остался жить. Я должен был отомстить.
Казалось, Александра куда больше волнует кровь, стекающая с его лица, чем объяснения.
— Принесите же наконец полотенце! — приказал он, потом с отвращением взглянул на труп Перотто. — И уберите отсюда эту дрянь.
На следующее утро тело Перотто, связанное по рукам и ногам, обнаружили в Тибре. Обычай требовал символически продемонстрировать, что ждет того, кто посмеет опорочить дочь Папы.
Неподалеку от него плавало тело Пантсилеи. Ее связывать не стали. Пантсилею удушили и сунули в навеки умолкнувший рот кляп — знак для прочих слуг семейства Борджа, говорящий: «Вот что бывает с теми, кто слишком много знает и не держит язык за зубами».
НАЧАЛО ВЕСНЫ 1498 ГОДА
Глава 23
Лукреция родила в начале весны. Незадолго до того ее тайно увезли из Санта-Марии, чтобы ее крики при родах не открыли Риму «тайну», которую и так уже все знали. Воспламененный слухами Савонарола стал еще более злобно нападать на папский престол: он призвал конклав низложить Александра.
Ребенок оказался мальчиком; по настоянию Лукреции его назвали Джованни. Мне невольно подумалось: Джованни Сфорца — ныне обесчещенный, разведенный человек, презираемый Борджа, — наверное, думал об этом ребенке, названном его именем, как о своем отпрыске.
Ребенка вернули во дворец и передали на попечение кормилице. Его держали в дальнем крыле, чтобы его вопли по ночам не тревожили взрослых обитателей дворца. Лукреция навещала младенца так часто, как ей это дозволялось, и явно реже, чем ей хотелось бы. Когда мы с ней были одни, она часто жаловалась мне, что у нее сердце разрывается из-за того, что ей не позволяют взять на себя роль матери малыша. Иногда она плакала от безутешного горя.
Лукрецию принялись осаждать претенденты на ее руку, которые то ли не поверили обвинениям, выдвинутым Сфорцой, то ли не обратили на них никакого внимания. В конце концов, слишком уж большие политические выгоды сулил этот брак.
Папа и Чезаре постоянно совещались по поводу этих претендентов; некоторыми именами они делились с Лукрецией, а та, в свою очередь, делилась ими со мною. Среди них были Франческо Орсини, герцог Гравина и граф Оттавиано Риарио. Самым предпочтительным из них был неаполитанец Антонелло Сансеверино — если бы он не являлся анжуйцем, сторонником Франции. Подобный брак поставил бы меня в чрезвычайно невыгодное с политической точки зрения положение в семье.
Кроме того, меня тревожила моя роль подруги и доверенного лица Лукреции. Я видела, какая судьба постигла ни в чем неповинного Перотто и Пантсилею, и знала, что Борджа не позволят, чтобы годы верности помешали их планам. Если кого-то нужно заставить замолчать — неважно, какой любовью и доверием пользуется этот человек, — он умолкнет.