пожалеем, что не умерли раньше.
Ганцзалин сказал, что грифам он не дастся. Я отвечал, что его бы устами да мед пить. День-другой — солнце и жажда сделают свое дело. Мы так обессилеем, что не сможет даже разговаривать. Мы будем лежать как мертвые, и вот тогда придет черед грифов. Слуга мой пробурчал, что у меня всегда был мрачный взгляд на жизнь. Зато на смерть взгляд у меня вполне оптимистический, парировал я.
— Конечно, — отвечал мой помощник, — вы же христианин, вы после смерти отправитесь в рай. А я простой бедный человек, меня только в ад и пустят, да и то не во всякий. Так что умирать я пока не собираюсь.
— Ты окажешь мне большую услугу, если помолчишь немного и дашь мне подумать — сказал я.
Слуга обиженно умолк, а я попытался рассмотреть наше положение с точки зрения возможности спастись. Но как я ни думал, как ни поворачивал сложившиеся обстоятельства, везде выходило, что выбраться живыми нам не удастся.
Можно было попробовать кричать: вдруг на шум кто-то явится и спасет нас. Однако дахмы обычно ставят в уединенных местах. Так что докричаться до ближайшего селения мы едва ли сможем, только силы потратим зря и приблизим неминуемый конец. Можно было бы попробовать выпутаться из наших египетских одеяний, в которые нас запутали. Правда, я уже попробовал это сделать, но безрезультатно. Это был какой-то особый метод пеленания, незнакомый мне. И он был гораздо хуже любых пут, потому что путы можно попробовать перетереть или ослабить. А то, во что нас завернули, ни перетереть, ни ослабить было нельзя.
Солнце уже не стояло в зените, но все еще палило, и защиты от него у нас не было никакой. В горле пересохло, язык стал шершавым. Казалось, он уже не помещается во рту. Кожа на лице горела, мерзко вскрикивали грифы, то подбираясь совсем близко, то снова отступая назад. Мысли мои путались, чудилось, что от жары мозги начинают спекаться. Тем не менее я продолжал думать. Ясно было, что рациональных способов спастись у нас нет. Так может быть, нужно рассчитывать на нечто иррациональное, или, проще говоря, чудо? Удивительно, куда может кинуть человека доведенный до абсурда индуктивный метод… И тем не менее я решил попробовать.
— Молись! — грозно сказал я Ганцзалину, поворачивая к нему голову, чтобы он по лицу моему догадался, что я не шучу.
Как и следовало ожидать, он не сразу понял меня.
— Молись, — повторил я настойчиво.
— Кому молиться? — спросил он изумленно.
— Кому хочешь. Богам, буддам, духам предков. Молись, чтобы они нас освободили. Я тоже буду молиться. Может быть, так мы спасемся.
Любому здравомыслящему человеку после этих слов стало бы ясно, что меня настиг тяжелый солнечный удар с последующим поражением мозга. Спорить с этим было бы трудно: способ освобождения, скажем прямо, я выбрал оригинальный. Конечно, я понимал, что нет никаких аргументов в пользу того, что наши молитвы побудят сверхъестественные силы вступиться за нас. Но ведь не было и никаких аргументов против этого. А, значит, попробовать стоило. Даже если никаких сверхъестественных сил на свете и не существует, кто знает, не создаем ли мы их в момент молитвы? На мой взгляд, именно фантастичность этого метода давала нам некоторую надежду.
Не знаю, кому молился Ганцзалин, а я молился Божьей матери и Георгию Победоносцу. Верил ли я так, как следует верить человеку, оказавшемуся на пороге смерти? Не знаю, может быть, и нет. Но я исходил из традиции: если на протяжении тысячелетий люди обращаются к небесным заступникам, значит, какой-то неизвестный мне смысл в этом есть. А раз он есть, надо попробовать. Ибо чем мы с Ганцзалином хуже всех прочих людей, которым небеса уже в этой жизни иной раз посылают спасение?
* * *
Как я уже говорил, это было крайне странное и сомнительное предприятие, продиктованное моему воспаленному мозгу соображениями индукции. И тем удивительнее было, что оно удалось. Небеса ответили на наши мольбы. Высшие силы послали нам если не прямое спасение, то некоторое облегчение. Неожиданно ветер усилился и принес огромные сизые тучи, которые в считанные минуты заполонили все небо. Начал погромыхивать гром. Ганцзалин забеспокоился. Небо гневается, сказал он, сейчас оно испепелит нас молниями. Прежде он уже видел человека, в которого попала молния. Тот лежал как живой, только побагровела и приобрела странный рисунок кожа в том месте, куда ударил гнев богов. И вот сейчас опять будет так же — небо сердится на нас.
— Нет, небо не сердится, — отвечал я, — небо дает нам надежду.
И действительно, спустя несколько минут тучи разверзлись, и хляби небесные обрушились на землю. Буря шумела, гром грохотал, молнии сверкали, дождь хлестал нас косыми струями, а мы радовались, как только может радоваться человек. И я, и Ганцзалин, мы оба открыли рот как можно шире, чтобы туда попадала вода — изобильная, упоительно прохладная и освежающая. По нашим лицам вперемешку с водой текли слезы, но это были слезы радости. Одна из молний сверкнула совсем рядом, ослепив меня на несколько секунд, но вреда не принесла.
Дождь кончился почти так же быстро, как начался. Он разогнал грифов, и мы теперь лежали одни на своих каменных постелях, если, конечно, не считать двух разложившихся мертвецов, которые, впрочем, были нам не компания.
— Если дело так пойдет дальше, я, пожалуй, решу, что правильно нас не убили сразу, — заметил я.
Ганцзалин ничего не ответил.
— Ганцзалин, — окликнул я его, — ты уснул, что ли?
Ганцзалин молчал. Я с некоторой тревогой повернул голову и обмер. Мой слуга лежал неподвижно, пелены, спутывающие его, обгорели. Молния ударила в него и остановила сердце.
Мой помощник, друг, человек, которого не брала ни пуля, ни нож, ловкий, как обезьяна, и сильный, как медведь, лежал теперь передо мной холодный и бездыханный, и вернувшийся черный гриф приплясывал рядом с ним свой ужасный танец могильщика. Так вот как ответило небо на наши мольбы…
Я так стиснул зубы, что услышал хруст обколовшейся эмали… Я не мог глядеть на тело и не мог отвести от него взгляд. Минуту, другую, третью я лежал так, ничего не чувствуя и ничего не понимая. Потом что-то замелькало у меня перед глазами, и я с трудом стал приходить в себя. Не сразу я осознал, что происходит, и лишь спустя несколько мгновений понял, что гриф слетел на грудь Ганцзалину и погрузил клюв в его ключицу — туда, где, видимо, мясо казалось ему более нежным.
— А! — закричал я как безумный. — Нет!