Несмотря на хитроумность, неимоверную замысловатость и даже "изящность" сценариев уничтожения Христа, все усилия Воланда и его подручных оказываются напрасными: многовековая история противостояния Князя Тьмы с Иисусом Христом давно убедила первого, что избавиться от Христа можно только в строгом соответствии с законами, установленными людьми, то есть теми, за кого он страдал и боролся, кого простил за предательство и чьи грехи взял на себя, взойдя на Голгофу; в противном случае казнь Христа будет неправосудной и неизбежно обернется его воскресением. Дьявол способен на многое, кроме одного, - придать преступлению не вид, но суть законности и справедливости, ибо это невозможно по определению. Именно поэтому вновь и вновь воскресает Христос - и после Голгофы, и в Москве 1936 года, куда он перемещен благодаря стараниям мессира и где должна была осуществиться вторая попытка его уничтожения, на этот раз - посредством советской репрессивной системы ("Там есть наш человек, он вам известен...") (две эти попытки и составляют основу сюжета новой книги).
Следует заметить, что Воланд в новом романе, по сравнению со своим булгаковским прототипом, еще более фантомен, и не только по той простой причине, что он существует вне времени; по сути, он лишь отдает распоряжения, вносит коррективы, подводит итоги, но сам почти не действует.
Гораздо более объемны образы Пилата и Христа. Как и у М. Булгакова, в новой книге они - фигуры ключевые, смыслообразующие; соответственно, и прочтения этих образов белорусским писателем представляются более значимыми, нежели "московская" и "римская" (в последней руками Маргариты умерщвлен "подлый Тиберий") истории.
В трактовке В. Иванова-Смоленского Понтий Пилат гораздо менее двойствен, чем у М. Булгакова; воин и полководец, "всадник в шести поколениях", он и в новой версии умен и проницателен, но все его помыслы сводятся к желанному возвращению в Рим, которое стало бы реваншем за длящуюся пятый год фактическую ссылку в забытую Богом провинцию. Здешний народ он ненавидит, его обычаи и уклад жизни презирает. С целью посеять серьезные потрясения, для устранения которых потребовались бы дополнительные войска императора Тиберия, солдаты по наущению Пилата оскверняют храмы, оскорбляют чувства верующих; ответные волнения прокуратор подавляет жестоко и беспощадно - в расчете на еще более масштабный и повсеместный мятеж. Хотя стоицизм плененного и обреченного на смерть Иисуса и в нем вызывает уважение, он отказывается утвердить приговор Синедриона на римский вид казни не столько из стремления сохранить ему жизнь и даже не столько из желания самому "умыть руки" ("Не я пролью кровь его, но сами иудеи"), сколько в явной надежде на то, что теперь, когда начнутся массовые столкновения между стражниками Синедриона и приверженцами Христа, он дождется присылки новых легионов, зальет кровью Иудею и осуществит триумфальное возвращение в Рим. Если в римском прокураторе М. Булгакова, по справедливому замечанию о. И. Шаховского, "удивительно ярко видна основная трагедия человечества: его полудобро", то в отношении Пилата "нового" даже о "полудобре" говорить, в сущности, не приходится. Здесь зло однозначно, безальтернативно и лицемерно. Никакой метафизической тревоги о своей посмертной судьбе и бессмертной репутации прокуратор не испытывает, как не стоит он, собственно, перед проблемой нравственного выбора, в то время как адекватное восприятие образа булгаковского Пилата без учета этой проблемы немыслимо. В новой версии у Пилата иное, скажем так, идеологическое предназначение: продемонстрировать механизмы манипулирования, на которых зиждется насильственная власть, поступающая с каждым, будь то обыкновенный смертный, репресированный Сталиным, или сам Иисус Христос, как с разменной монетой, как с пешкой в большой игре.
Кстати говоря, изображение этих механизмов убедительно свидетельствует, что с незапамятных, мифологических времен по сегодняшний день техника насилия в мире, техника осуждения на смерть невиновных по большому счету не изменилась, разве что более изощренными становились сами методы уничтожения людей, как прежде, так и теперь согласующиеся с печально известным "Нет человека - нет проблемы". Иное дело, что белорусскому писателю для соотнесения мифа и реальности, прошлого и настоящего симпатические чернила уже не требовались; профессиональным языком излагаются формы и методы деятельности силовых органов в период культа личности - от сбора информации и анализа компромата, сыска и провокаций до протокольной рутины. Расширяется и круг персонажей: философствует Сталин, ставит перед подчиненными задачи всесильный глава НКВД Ягода, идет речь о Максиме Горьком, Вышинском, Кагановиче, советских военачальниках, упоминаются Карла дель Понте и "человек с пятном на лбу" (впрочем, обилие имен, призванных актуализировать исторические аналогии, и определенных - в прямом и переносном смыслах - "лобовых" деталей, их "педалирование" придают некоторую рыхлость финалу повествования и снижают притчевость произведения).
Впечатляюще написан В. Ивановым-Смоленским образ Христа, исказить который не удается ни первосвященникам, ни Воланду с его свитой. Как и в интерпретируемом романе, в новом произведении он подчеркнуто человечен; не просто предчувствуя, но зная свой удел, Христос тем не менее "с тоской и печалью" взывает к Господу в надежде, что в последнее мгновение Всевышний избавит его от "чаши сей". Эпизод этот, исполненный пронзительной печали, душевной боли и скорби, вызывает ассоциации с многочисленными литературными трактовками соответствующих евангельских преданий. В частности, с двума гениальными стихотворениями под общим названием "Гефсиманский сад". Одно из них принадлежит австрийскому поэту Райнеру Марии Рильке:
...Еще и это. И таков конец.
А мне идти - идти, слепому, выше.
И почему Ты мне велишь, Отец,
искать Тебя, раз я Тебя не вижу.
А я искал. Искал, где только мог.
В себе. В других. И в камнях у дорог.
Я потерял Тебя. Я одинок.
А я искал. И меж людей бродил.
Хотел утешить горечь их седин.
И с горем, со стыдом своим - один.
Потом расскажут: ангел приходил...
Какой там ангел!..
(пер. А. Карельского),
второе - Борису Пастернаку:
...Он отказался без противоборства,
Как от вещей, полученных взаймы,
От всемогущества и чудотворства,
И был теперь, как смертные, как мы...
И, глядя в эти черные провалы,
Пустые, без начала и конца,
Чтоб эта чаша смерти миновала,
В поту кровавом он молил отца...
Особого анализа заслуживает язык романа В. Иванова-Смоленского. Во многом он родствен языковой стихии булгаковского произведения, что вполне закономерно, ибо сам писатель, посвящая читателя в побудительные мотивы создания своей книги, предуведомляет его о сознательном "заимствовании автором чужого образа, мотива, стилистики и словесных оборотов". В "Последнем искушении Дьявола" синтезированы трагическое и комическое, конкретика описаний (интерьера, портрета, пейзажа) и поистине гофмановская фантасмагоричность, обыденное и условно-фантастическое. Совершенно прав был В. Аксёнов, подчеркивая двойственность творческого метода М. Булгакова: с одной стороны, он "держался бунинского...направления", то есть реалистического, с другой - "время от времени впадал в авангард" ("Собачье сердце", "Роковые яйца", "Багровый остров" - "...конечно, уже авангард, сюрреализм. Не говоря уж о "Мастере и Маргарите").
Соответственно, сюрреалистичностью отмечен и роман В. Иванова-Смоленского, в хронотопе которого библейские истории монтируются с картинами из жизни ХХ века на разных его отрезках, включая суггестивно поданный период перестройки, а повседневная реальность (древняя и современная) предельно инфернализируется.
Впрочем, читатель, переступивший порог ХХ1 века, к разнообразным художественным "измам" привык до оскомины; скорее, он испытывает потребность в документе, факте. Роман В. Иванова-Смоленского способен эту потребность удовлетворить сполна: почтение к реалиям - одно из характерных качеств его прозы.
Книга предельно насыщена информацией: от экскурсов в историческое прошлое, касающихся разнообразных обычаев и символов, смертной казни в Иудее и распятия на кресте в Риме, копей царя Соломона и ловли жемчуга, родословной обряда крещения и этимологии имени Понтия Пилата, его военного прошлого и сути распри с Каифой, до комментариев к статьям уголовного кодекса, заключений судебно-медицинской экспертизы, постановлений об объявлении в розыск, отчетов и справок о показательных процессах, протоколов допросов, в которых невероятным образом вполне материальные улики уживаются с мистикой.
Чрезвычайно обширна аллюзивная парадигма романа В. Иванова-Смоленского; в нее, помимо, разумеется, различных составляющих непосредственно интерпретируемого произведения, органично вплетаются нити, ведущие к собственно евангельским текстам, Квинту Горацию Флакку и Иосифу Флавию, Гёте и Пушкину, Ницше и Достоевскому, Соловьеву и многим другим мыслителям и художникам слова.