Спустя еще несколько ночей Артемий Иванович настолько сошелся с бедолагами, принося им иногда на закуску холодные слипшиеся спагетти в куске обоев, что те согласились обучить его итальянскому языку, не требуя за то никакой платы. Не умея объяснить по-русски тонкостей итальянского языка и его отличий от германско-еврейского жаргона, на котором изъяснялись сами, его новые товарищи записывали их в коленкоровую тетрадку мадам Блидштейн, снабжая рисунками вместо переводов. К концу недели пребывания в гетто Владимиров мог бегло здороваться по-итальянски, просить милостыню и благодарить в надежде на дальнейшие подаяния. На десятый день скамейные его друзья решили, что Артемий Иванович дозрел до более серьезных понятий, и покрыли листки в коленкоровой тетрадке его хозяйки новыми лингвистическими единицами, на этот раз без рисунков. На следующее утро, едва последний гость покинул жаркую постель Рухли Блидштейн, Артемий Иванович бросился к своей сожительнице за разъяснениями.
— Рухлечка, Рухлечка, скажи-ка мне, что значит по-русски: «пискатойо»?
— Нужник.
— А «какатойо»?
— То же самое.
— Надо же! Дерьмо и по-итальянски «кака»! — удивился Артемий Иванович. — Тоже мне латыняне! Тацитусы-вергилиусы! Колизеи! Слушай, а как по-русски слово «каццо дуро»?
— Это такое качество некоторой мужской части, которого у твоей части я никогда не видела, — огрызнулась мадам Блидштейн.
— Ну, если ты говоришь про голову, то никакой «каццо дуро» в ней не сыщешь. Петр Иванович Рачковский однажды даже сказал обо мне нашему послу в Париже барону Моренгейму: «Самая светлая голова во всей Заграничной агентуре».
Артемий Иванович, конечно, соврал. Разговор об исключительных качествах верхней конечности Владимирова между Моренгеймом и Рачковским действительно состоялся, однако слова Рачковского были чуть более точны в определениях: «Самая пустая голова», — сказал тогда Петр Иванович. Но Владимиров быстро позабыл эти несущественные ньюансы и сейчас был совершенно искреннен в своей лжи.
— А сейчас я сам угадаю. Интересно, если итальянский язык столь похож на русский, то почему я ни черта их не понимаю? Слово «фоттере» означает «фатеру», правильно?
— Оно означает то, ради чего я тебя сюда притащила! Ты утверждал, что имел это самое «фоттере» с пятнадцатью шиксами за одну ночь? Так почему же тебя не хватает на одну меня?! За эти полторы недели ты еще ни разу не переспал со мною!
— Но Рухлечка, душка, подумай сама: как я могу с тобой переспать, когда ты всю ночь занята, а я сплю на улице на скамейке!
— Днем я, между прочим, свободна.
— Зато я занят.
— Чем это ты, поц собачий, занят?
— Отсыпаюсь после бессонной ночи.
— Нахал! Это у меня бессонная ночь, потому что я должна всю ночь кувыркаться со всякой дрянью, чтобы прокормить тебя.
— Подумаешь! В постели и я мог бы кувыркаться! Хоть пятнадцать раз за ночь! Кувыркайся себе и кувыркайся. Вот попробовала бы ты покувыркаться с мужьями всех этих ваших Сайр, Мойв и Сар на скамейке внизу!
— А нет ли у тебя в тетрадке слова «finocchio»? Мне кажется, оно к тебе очень подходит.
— С чего это я вдруг Пиноккио? — встрепенулся Артемий Иванович, который из всей итальянской литературы знал только сказку про старого дурака Карло и его деревянного сына. — У меня нос, чай, не торчит, как палка!
— Да у тебя ничего не торчит, жопник ты паскудный! Толку от тебя никакого! Ты должен меня охранять, а вчера днем, когда ко мне стали приставать двое отвратительных типа, ты убежал!
— Я за помощью побежал!
— И деньги утром из чулка вытащил.
— Так положено. Мне мужики здешние все обяснили.
— Положено красть мои деньги?!
— Это вовсе не кража. На правах более старшего и опытного я взял управление финансами в свои руки.
— Ну вот что, мущина. Сегодня ко мне вечером придет очень богатый американец. Но ты не будешь этой ночью спать на скамейке. Это ночью будет и для тебя гешефт. А днем, если ты не покажешь себя настоящим мужчиной и окажешься финоккио, я выгоню тебя из дома!
— И какое же ты мне дело припасла?
— Я одолжу у старого ребе Зильберштейна ширму, мы отгородим кровать от коридора так, чтобы клиент не мог видеть, что происходит у него за спиной. Пока я буду ходить на рынок, ты смажешь маслом петли двери, чтобы она не скрипела. А ночью, когда американец будет со мною, ты останешься караулить в коридоре. В нужный момент я издам условный стон, ты должен тихо войти, взять со стула его одежду, найти портмоне и также быстро уйти. Ты видишь, как я тебе доверяю? Но не вздумай обмануть тебя. Тебе не укрыться от меня в Венеции!
Исполнив все поручения мадам Блидштейн, ближе к вечеру Артемий Иванович перешел канал Канареджо и направился к железнодорожному вокзалу, чтобы узнать, не пришло ли от Фаберовского какой-нибудь корреспонденции. В душе он надеялся, что поляк уже в Венеции и поможет ему избежать уголовщины, навязываемой ему его содержательницей. Однако в почтовом отделении на имя Смита не было ничего, а на имя Гурина, к его великому изумлению, оказалось письмо из Англии, пахнувшее духами Эстер Смит. Мельком пробежав глазами французский текст, Артемий Иванович зацепился взглядом за сообщение о скором приезде Фаберовского, да еще с женой, и настроение его существенно приподнялось. Артемий Иванович любил жен. Значит, в Каире за ним будут ухаживать две чужих жены.
Солнце, садившееся за стрелами портовых кранов, и теплый бриз, дувший со стороны лагуны, вызвал в душе у Владимирова романтические позывы и сентиментальные спазмы в желудке. «Эстер непременно привезет мне кусочек моего поросенка, — подумал он и отправился прогуляться по вечерней Венеции, чего не делал еще ни разу с самого своего сюда приезда. — Надо только не забыть с собою в Каир обоев взять со спагетти у этой стервы Блидштейн. А то разве в Египте каких обоев найдешь! У них там окромя мумиев вовсе, наверное, ничего нет.»
Артемий Иванович не знал и даже не предполагал, что с этим письмом, вызвавшим у него прилив самых возвышенных чувств и бурление в пустом желудке, едва ли не в то самое время, когда он читал его на почте, ознакомился другой человек — доктор Гилбарт Смит. Отправив жену в путешествие, доктор не смог удержаться от того, чтобы порыться у нее в вещах. Доктор подошел к этому делу с медицинской тщательностью. Он вызвал к себе на дом Проджера ассистировать при этой операции, комната Эстер была разбита на квадраты и поиски начались. Шли они почти целый день, доктор Смит даже отказался ехать к тяжело больной миссис Д., и та к полуночи скончалась, проклиная всех членов семейства Смитов по отдельности и всех врачей скопом. Но доктору Смиту было наплевать на проклятья старой карги — он был уверен, что отъезд его драгоценной половины не был пустой блажью. И маленький, сложенный вчетверо листок бумаги, оказавшийся черновиком письма Гурину, стал ему наградой.
— Проджер, я должен отомстить за свою поруганную честь! — торжествующе возгласил доктор Смит, тыча валлийцу листок в лицо.
— Прошу прощения, доктор Смит, — пытался уклониться от листка Проджер, — но поруганная честь — привилегия лиц женского пола.
— Какая разница! Мы едем с тобой к пирамидам в Каир, Проджер! Там, в этих величественных декорациях я прикончу Эстер и стану свободным вдовцом! И тогда никто не посмеет назвать меня разведенным рогоносцем!
Всего этого Артемий Иванович не знал и никакие волнения не бередили его душу до того самого момента, когда он уже затемно вернулся домой. Поднявшись на последний этаж, он понял по звукам, доносившимся из комнаты, что на свой гешефт безнадежно опоздал. Еще он понял, что ужина ему сегодня не видать, если только не предпринять прямо сейчас какие-нибудь экстренные меры. Артемий Иванович снял ботинки, и поставил их в коридоре у порога. Немного спустя рядом плюхнулась пара носков. Он осторожно приоткрыл дверь, которая благодаря тому, что днем была им самолично смазана маслом, не скрипнула, и вошел в темноту комнаты. Гость мадам Блидштейн старался получить от нее на свои деньги все причитающееся и даже более того, поэтому кровать под ними ходила ходуном и Артемий Иванович даже забоялся, как бы ему днем не пришлось спать на полу. Оба так пыхтели и производили столько шума, что можно было не опасаться, что шаги босых ног Владимирова кто-либо из них услышит. Поэтому он решительно направился к буфету, но, на его беду, путь преградила проклятая ширма старого ребе Зильберштейна, тяжеленная дубовая ширма с бронзовыми конскими головами наверху точеных стоек. Она появилась в комнате, пока Артемий Иванович гулял, и Владимиров никак не мог предвидеть, что встретит ее на своем пути к буфету. Со всего размаху он врезался в ширму головой и она, покачнувшись, рухнула на кровать. Из-под ширмы раздался испуганный визг Рухли Блидштейн и грязные богохульства ее гостя, который, судя по постоянному упоминанию китов, Господа Бога и американских президентов, с которыми предлагалось проделать различные извращения при помощи гарпунов, бушпритов и других предметов морского быта, принадлежал к разряду морских волков. Не в силах остановить свое движение к заветному буфету, Артемий Иванович перепрыгнул через ширму и распахнул его дверцы. Но там ничего не оказалось, кроме засушенной до каменого состояния горбушки хлеба.