Руки, что вцепились ему в перья, были другие.
– А я тебя знаю, – произнес удивленный голос. – Кто же послал тебя ко мне? Господь или дьявол?
На голову ему опустился какой-то колпак, и перед глазами сгустилась тьма. Сокол мгновенно оцепенел и прекратил взмахивать крыльями.
Затем его перенесли в приятное, потрескивающее тепло.
Игра началась.
Трифельс, 21 марта 1524 года
от Рождества Христова, ранним вечером
– Да как посмел этот ублюдок трогать мою дочь?! Я выпотрошить его велю! Выпотрошить и колесовать!
Филипп Свирепый фон Эрфенштайн вскочил со скамьи и принялся расхаживать перед камином. Лицо его раскраснелось; черная, подбитая лисьим мехом мантия развевалась за спиной. Две охотничьи собаки устало подняли на него глаза и снова улеглись на теплую кабанью шкуру возле огня. Они не в первый раз видели хозяина в таком состоянии и знали, что приступы бешенства, как летняя гроза, быстро проходили.
– Этот Вертинген смолоду был ублюдком! – продолжал пыхтеть Эрфенштайн. – На турнирах позорил рыцарство и в поединках запрещенными приемами не брезговал. Даже представить себе не могу, что бы он с тобой сделал!..
Внушительного роста рыцарь покачал головой, и Агнес заметила в глазах отца неподдельный испуг. Седина тронула его некогда черные волосы – горести и заботы давали о себе знать. В далекие времена он потерял в битве левый глаз и с тех пор носил повязку на месте уродливой дыры. В сочетании со шрамом на левой щеке это придавало ему весьма устрашающий вид. После безвременной кончины жены Филипп фон Эрфенштайн опекал свое единственное дитя всем наседкам на зависть. К счастью, в крепости было достаточно укромных мест, чтобы спрятаться от ворчливого отца. Чем старше и женственнее становилась Агнес, тем острее в нем проявлялись заступнические инстинкты. Подобно многим мужчинам, ставших отцами в преклонном возрасте, он оберегал свою дочь с особенным рвением.
– Ты так и не ответила на мой вопрос. Что тебе понадобилось в этом лесу? – Богатырского сложения рыцарь повернулся к дочери и погрозил пальцем: – Как будто не знаешь, что там за сброд ошивается!
Агнес уставилась в пол и беспокойно ерзала на стуле. Вот уж полчаса отец отчитывал ее в парадном зале. За окнами уже сгущались сумерки, и по просторному залу пролегли длинные тени. Высокие потолки поддерживали ряды обветшалых колонн, вдоль стен висели рваные гобелены и выцветшие ковры. О содержании роскошных когда-то узоров оставалось только догадываться.
Филипп фон Эрфенштайн целый день провел в деревне, пытаясь хоть что-то собрать с крестьян. Настроение у него было соответствующим, а известие о покушении на любимую дочь стало последней каплей. Агнес решила ничего не говорить о схватке и убитом, чтобы лишний раз не тревожить отца.
– Мне же надо было разыскать Парцифаля! – выпалила она. – Ты же знаешь, как он мне дорог! Мне еще повезло, что Матис оказался поблизости. Он… он отвлек разбойников, и нам удалось сбежать.
– Отвлек, говоришь? – Отец недоверчиво уставился на нее единственным глазом. – И как же? Неужто своим вонючим порохом? Я, пока у крестьян был, слышал, как что-то громыхнуло два раза. Уж не твой ли Матис тут замешан? – Он снова погрозил пальцем и возвысил голос: – Я ему сто раз говорил, чтобы он прекратил заниматься этой чертовщиной! Пусть мечи кует и не тратит время на недостойный рыцаря хлам.
– Он… он бросался в разбойников камнями, а потом убежал.
Агнес изо всех сил старалась не смотреть отцу в глаза. В надежде, что наместник этим удовлетворится, она неуверенно добавила:
– Мы и сами слышали, как громыхнуло. Видимо, в какой-то соседней крепости стреляли.
Поколебавшись немного, Эрфенштайн все же поверил отговоркам дочери.
– Ладно, – проворчал он. – При случае я поблагодарю Матиса. Но это вовсе не значит, что я позволю ему и дальше марать руки в порохе.
Отец ворчал себе дальше, а Агнес мысленно возвращалась то к мертвому Пьюку, то к соколу. К таксе она относилась как к другу, но Парцифаль был для нее дороже всего на свете. Долгие месяцы ушли на то, чтобы прикормить и выдрессировать робкого поначалу сокола, натаскать с помощью приманки на ворон и других птиц. При мысли, что маленький охотник улетел навсегда, у Агнес комок вставал в горле.
– …И вообще, этот парень тебе не пара, – продолжал тем временем отец, наливая себе вина из оловянного кувшина. – В этот раз Матис, может, и выручил тебя, но в остальном-то он тот еще смутьян. Якшается без конца с Пастухом-Йокелем, этим бунтарем треклятым… О чем он вообще думает? Господь каждому уготовил свое место! Куда мы скатимся, если каждый станет делать то, что ему вздумается? – Он большими глотками выпил вино и грохнул кружкой о каминную полку. – Во времена старого кайзера такого не было. Тогда с молодчиками вроде этих особо не церемонились. Мигом на виселицу отправляли!
– Времена меняются, отец, – возразила Агнес и протянула руки к огню. Дрова хоть и потрескивали в камине, но теплее от этого в просторном зале не становилось. – Матис говорит, что крестьянам день ото дня все хуже. Их дети голодают, а поборы только растут. Так им еще охотиться и рыбачить запретили… Вот и сегодня утром наместник Анвайлера велел повесить троих браконьеров. Один из них был не старше Матиса. Дворянство и церковь прибирают всё…
– Церковь забирает то, что ей дают! – грубо перебил ее отец. – Ведутся же дурни безмозглые на эти индульгенции! Платят попам, чтобы им отпустили грехи, им да еще и предкам заодно… Ха! – он яростно мотнул головой. – Лютер правильно поступил, что обличал подобную чушь. А вот то, что крестьян подстрекает, за это ему трепку хорошую надо задать!
Эрфенштайн со злостью швырнул полено в огонь и запричитал дальше:
– А о нас кто подумает, о рыцарях? Просто позор, как обошлась с нами аристократия! Раньше, при императоре Максимилиане, царствие ему небесное, наше мнение и боевое искусство еще чего-то стоили. Но теперь, когда у власти Карл, его внук, дело решают одни только деньги! Деньги и ландскнехты, которых мы же еще и содержать должны. Только вспомнить, как при Гингате[2] мы с его императорским величеством…
Агнес молчала, и тирады отца лились на нее, как теплый летный дождик. Она хоть и любила его всем сердцем, но выносить перепады его унылого настроения у нее получалось с огромным трудом. С тех пор как император Максимилиан скончался несколько лет назад, империя, по словам Филиппа фон Эрфенштайна, неотвратимо приходила в упадок. После упорной борьбы германские курфюрсты усадили на трон Карла, внука Максимилиана и сына испанского короля. Объединенная с Испанией, Священная Римская империя стала крупнейшей державой Европы. И неважно, что правитель ее находился по ту сторону Пиренеев и ни слова не знал по-немецки.
Скрип двери вынудил Эрфенштайна прервать свой монолог. В зал просунул голову казначей Мартин фон Хайдельсхайм.
Тщедушный мужчина, как обычно, улыбался во весь рот, что никак не сочеталось с его холодным взглядом. Будучи казначеем Трифельса, Мартин фон Хайдельсхайм уже более десяти лет ведал финансовыми делами крепости. Однако бледный, вечно ссутуленный секретарь, очевидно, считал это занятие ниже своего достоинства. В своем небольшом кабинете на верхнем этаже дворянского собрания Хайдельсхайм зачастую сидел, уставившись от скуки в окно, и проводил время в обществе бутылки. Ему едва перевалило за тридцать, но вид у него был довольно дряхлый. И только если на глаза ему попадалась Агнес, он немного расцветал.
– Простите, что помешал, господин, – прошелестел Хайдельсхайм, не сводя глаз с девушки. – Но в списке годовых сборов, который вы мне дали…
– Что там еще? – проворчал Эрфенштайн. Заметив взгляд казначея, он нетерпеливо махнул рукой: – Говорите же, Хайдельсхайм. Моя дочь давно уже не маленькая, можно ее и в денежные вопросы посвятить. Ей все-таки предстоит однажды стать женой здешнего наместника, верно ведь?
Рыцарь подмигнул Хайдельсхайму, и тот громко прокашлялся.
– Так вот, список, – проговорил секретарь через некоторое время. – Он, похоже, неполный. Не хватает подворья Нойнэкер и двора под крепостными полями. Кроме того, сборы с Биндерсбахской переправы в этот раз совсем мизерные.
Эрфенштайн вздохнул и почесал небритый подбородок.
– Крестьянам больше нечем платить, – проворчал он. – Зима выдалась самая суровая на людской памяти. Беднягам даже посевное зерно доедать приходится, много детей на грани голодной смерти… А с тех пор как этот Вертинген, будь он неладен, на переправе взялся бесчинствовать, торговцы ездят другими дорогами. Много там теперь не соберешь.
Точно в безмолвном упреке, Хайдельсхайм вскинул брови.