Юноша кивнул, но не тронулся с места: в его обеспокоенных глазах застыл еще один мучивший его вопрос.
— Нет, — торопливо промолвил Кадфаэль, — больше никто не знает, и никого нет надобности в это посвящать, кроме, понятное дело, отца аббата, который вправе знать все о своих чадах. Но больше никто не узнает, поверь нам, как поверил брат Хумилис.
Фиделис смутился, но лицо его просветлело. Он благодарно и почтительно поклонился и, не мешкая, пошел к лестнице. Кто знает, сколько раз приходилось ему ухаживать за больным Хумилисом, полагаясь только на свои силы? Он и сейчас корил себя за то, что не оказался в этот момент рядом с другом, ибо поначалу опасался разглашения тайны.
— Я загляну туда до повечерия, — сказал Кадфаэль, — посмотрю, спит ли он и не нужно ли дать ему еще снадобья. А заодно прослежу, чтобы паренек не забыл принести ужин не только Хумилису, но и себе. Интересно, где он выучился врачеванию, — ведь в Хайде он выхаживал Хумилиса один и не робел браться за это, значит, был уверен, что справится.
Ну, а коли брат Фиделис знаком с лекарским делом, подумал он при этом, то мог бы подсобить в приготовлении снадобий. Небось и сам бы не отказался чему-нибудь новому поучиться. А где есть общее дело, глядишь, и общий язык найдется, хотя бы и с немым.
Брат Фиделис неустанно заботился о больном: он приносил еду, кормил его, умывал, брил и находился бы при нем неотлучно, если бы Хумилис сам время от времени не отсылал его подышать свежим воздухом или в церковь, на службу, помолиться Господу за них обоих. За эти пару дней, по мере того как Хумилису становилось лучше, он все чаще приказывал Фиделису пойти отдохнуть, и тот безропотно ему повиновался. Рана затягивалась, она больше не гноилась и подсыхала благодаря целебному действию свежеприготовленных снадобий. Фиделис с радостью видел, что дело медленно, но верно идет на поправку. Исполненный благодарности, он помогал Кадфаэлю делать перевязки, не меняясь в лице при виде изувеченного тела, — беда Хумилиса не была для него тайной.
Кто же он? Преданный слуга семьи? Родной сын, как предположил Эдмунд? А может, просто случайно повстречавший Хумилиса молодой монах, очарованный его благородством и мужеством и решивший остаться с ним до конца? Сколько Кадфаэль ни ломал над этим голову, он не мог найти ответа. Молодость порой способна на поразительное самопожертвование, готова отдавать все свои силы и лучшие годы жизни во имя любви, не требуя ничего взамен.
— Я вижу, ты интересуешься моим юным другом, — промолвил брат Хумилис, обращаясь к Кадфаэлю, который поутру менял ему повязку. (Фиделис в этот ранний час вместе со всей братией был у заутрени.)
— Это правда, — признался травник.
— Но ты ни о чем не спрашиваешь. Вот и я тоже никогда не расспрашивал его ни о чем. Свое будущее, — задумчиво произнес брат Хумилис, — я оставил в Палестине. Всем, что у меня было, я пожертвовал ради служения Всевышнему, и надеюсь, что жертва эта не была напрасной. А с этим юношей я познакомился в Хайде, он вступил в орден как раз тогда, когда подходил к концу срок моего послушничества, который был короче обычного в силу моего положения. И я благодарен Господу за то, что Он послал мне этого юношу.
— Да что ты говоришь, — удивился Кадфаэль, — как же немому удалось сообщить капитулу Хайда о желании принять постриг? Может, кто-то другой заявил прошение от его имени?
— Нет, он подал письменное прошение. Сообщил, что отец его стар и хочет быть уверенным в том, что будущее сыновей обеспечено, а поскольку земля должна была отойти к старшему брату, он, младший, желает вступить в орден. Он внес за себя вклад, но самой лучшей порукой стала его ученость и прекрасная рука — видел, какой у него почерк? Более я о нем ничего не знаю — много ли услышишь от немого, но того, что знаю, мне достаточно. Он заменил мне сына, ибо Господь не сподобил меня стать отцом.
— Я вот еще о чем подумал, — сказал Кадфаэль, бережно накладывая свежую повязку на почти затянувшуюся рану, — может быть, причина его немоты только в неправильном строении языка? Он ведь не глух и речь хорошо понимает. Немые по большей части и глухи, а у него слух очень острый. К тому же Фиделис сообразителен и все схватывает на лету. При этом он грамотен и, как ты сам сказал, прекрасный писец. Думаю, если бы он стал учиться у меня ремеслу травника, то быстро усвоил бы то, на что у меня ушли годы.
— Я его ни о чем не спрашиваю, — промолвил брат Хумилис, — так же как и он меня. Господь свидетель, я понимаю, что должен был бы удалить его от себя. Что за прок ему нянчить да ублажать калеку? Фиделис молод, ему бы трудиться на солнышке, а не хоронить себя здесь. Но прогнать его у меня не хватает духу. Вздумай он сам оставить меня, я не стал бы его удерживать, но пока он со мной, я не перестану благодарить за это Всевышнего.
Погода по-прежнему стояла чудесная, на небе не было ни облачка, и закрома заполнялись щедрыми дарами лета. Розовые бутоны распускались в полдень, а к вечеру увядали от жары.
Виноградные лозы наливались янтарной спелостью.
А тем временем на юге армия королевы смыкала кольцо вокруг сторонников императрицы, в одночасье превратившихся из осаждающих в осажденных. Дороги в Винчестер были перерезаны, припасы туда не поступали, и в городе начался голод. Но о том, что творилось на юге, в Шрусбери знали немного: редкие путники приносили отрывочные вести, а здесь пока царили тишь да благодать.
Только вот брату Руну нет-нет, да и взгрустнется: недоставало ему нового товарища. Хотя из всех братьев, с легким сердцем трудившихся на уборке урожая, он был самым жизнерадостным. Всего три месяца назад Рун был жалким калекой, а теперь силы переполняли его. Он не мог нарадоваться чудом обретенному здоровью и все время выискивал себе работу, чтобы проверить свои силы. Поскольку юноша был неграмотен и не имел навыков переписки или украшения рукописей, да и в музыке не был сведущ, хотя и обладал приятным голосом, — на его долю приходилась подсобная работа: поднять, подать да принести, но паренька это не смущало. Каждое движение приводило его в восторг, ведь совсем недавно он едва мог передвигаться. Радость паренька передавалась окружающим, старшие любовались бойким, пригожим юношей и возносили хвалы Святой Уинифред за его чудесное исцеление.
Красота — опасный дар. Сам Рун никогда не задумывался о своей внешности и, наверное, удивился бы, узнав, что он на редкость хорош собой. Юность преходяща, однако самый вид ее может доставлять невыносимые страдания тем, для кого эта пора миновала.
Для брата Уриена миновала не только юность, но проходила и молодость, хотя он не желал с этим смириться. Ему было тридцать семь, и уже год, как он принял монашеский обет. Он решился на этот шаг после того, как горячо любимая жена ушла от него, а Уриен был человеком сильных страстей и неистовых желаний. Душевная мука погнала его в монастырь, но и в стенах обители он не нашел успокоения. Горечь потери и гнев не покидали его, и в обители он страдал так же сильно, как и в миру.
Как-то раз, в конце августа, Рун и Уриен работали бок о бок на полутемном чердаке над амбаром, перебирая ранние яблоки и укладывая их в деревянные лотки, чтобы фрукты сохранились как можно дольше. Все лето стояла жара, и яблоки в этом году поспели дней на десять раньше обычного. Солнечный свет пробивался сквозь крохотное чердачное оконце, и пылинки кружились в его золотистых лучах. На голове Руна еще не была выстрижена тонзура, и его льняные кудри вполне можно было принять за девичьи. Глаза затеняли длинные шелковистые ресницы, кожа округлых щек была нежна, как лепесток розы. Брат Уриен исподтишка косился на него, и сердце его сжималось от боли.
Рун в это время размышлял о том, как было бы здорово, если бы и Фиделису в этот погожий денек удалось прогуляться к Гайе, и не обращал внимания на то, что сосед, когда они выкладывали яблоки, словно невзначай касался его то рукой, то плечом. Через некоторое время, осмелев, Уриен стал ласково поглаживать запястье юноши. При всей многозначительности этого жеста Рун, по своей наивности, мог бы и не понять его смысла. Однако он понял. Чистота и непорочность сделали его проницательным. Рун не вырвал руки, а лишь мягко отстранился и, обернув к Уриену кудрявую головку, взглянул на него огромными и чистыми серо-голубыми глазами. Во взоре его читалось понимание и сочувствие к человеку, в чьем сердце ярость и стыд выжгли незаживающую рану. Уриен отнял руку и отвернулся.
Если бы Рун испугался или возмутился, это не смутило бы Уриена. У него оставалась бы надежда, ведь недаром говорят, что от ненависти до любви один шаг, нужно только терпение. Но эти широко раскрытые, все понимающие и сострадающие глаза напрочь отнимали у него надежду. Как мог этот несмышленыш, вчерашний калека, никогда не ведавший страсти, так понять его и ответить только сочувствием? Ни тени испуга, растерянности, никаких обвинений — он не собирался жаловаться исповеднику или монастырскому начальству.