Теперь против каждого из бояр Малюта Скуратов имел ябеду с дюжинами свидетелей, и оставалось только выбрать день, чтобы доложить государю о службе бояр.
Но медлил Малюта, и было отчего! Думный дворянин начинал осознавать, что в его руках находится власть, которая будет сродни царской. Ведь каждый из бояр имел грешок.
Самый большой грех лучших людей заключался в том, что каждый из потомственных князей помнил уделы предков и, не таясь, говорил о том, что царь ему не указ и еще неизвестно, кому на троне сиживать. Иван-то от младшей ветви Рюриковичей пошел! И рожей больно на Овчину-Оболенского похож. Государю следовало бы помнить старину — на городах должны князья сиживать, а не безродные дьяки.
Малюта медлил потому, что не знал, стоит ли все говорить государю. Ведь может и не поверить. Господа бояре не первый год самодержцу служат, не одно их поколение у московского стола сиживало. Как бы царский гнев против верного слуги не обернулся. Подумав, Малюта Скуратов решил положиться на божью волю: если на Введение[68] будет оттепель, тогда с челобитной к царю повременит.
Через молочную кашу облаков проглядывала синяя даль. Небо могло бы показаться речным отражением, если бы поверхность Яузы не была покрыта льдом, который уже стоптали и наездили настолько, что казалось, будто санному пути по крайней мере с десяток лет.
На Лубянке, куда уже целую неделю крестьяне свозили сани и дровни со всех окрестностей, шел санный торг. Сани были на загляденье, такие, что и садиться жаль. Мастера украшали их рисунками, вырезали на поручнях фигурки и обивали низ теплым мехом.
Григорий жил на Лубянке — как раз напротив торга.
Проснулся он спозаранку, в самую темень, похлебал щей, запил кваском и повелел вывести из стойла мерина. А тут и солнце появилось, да так распогодилось, что не выйти на улицу было грех. Светило заставляло подносить руку к глазам, слепило так, как не бывает и летом.
Григорий пощурился по сторонам, потянулся разок, надвинул на самые уши папаху и повел мерина к торгу.
Сани выстраивали рядком, в длинные улицы. Здесь можно было встретить троичные сани, парные, особенно много выставлялось одиночных.
Григорий Лукьянович искал галицкие сани, которые всегда расписывались так красочно, что напоминали пасхальное яйцо. Однако больше было коломенских, ростовских, заприметил он даже владимирские, но вот галицких оказалась только пара. Скуратов ходил вокруг них, как кот вокруг сала: трогал полозья, пробовал пальцами обитый мех, ковырял ногтем краску, но с деньгой расставаться не торопился. Можно было бы взять более дешевые звенигородские — и расписаны красиво, и полозья так заточены, что и летом можно разъезжать, — но в почете пребывали не они. Все бояре и окольничие предпочитали разъезжать в галицких санях, которых они имели по нескольку пар для разных случаев: одни для охоты, другие чтобы на богомолье выехать, а вот самые нарядные — это к царю!
Малюта Скуратов не желал отставать, и прогадать он тоже не хотел, потому примеривался долго, а на затылке от напряжения выступила обильная испарина. Снял Григорий шапку, остудился малость и опять стал прицениваться.
— Ты бы мне гривенник уступил, — наседал на мужика Малюта, хотя чувствовал, что не удастся уломать мастерового даже на полкопейки.
— Ты посмотри, боярин, какие сани! Не сани, а картинка нарядная! Не могу я задарма давать. На гривенник я шубу могу купить дочке.
— Ты гляди, краска здесь облупилась, — ткнул Малюта на рисунок.
— От этого сани хуже ехать не станут, по земле бегут, словно по снегу.
Год назад Григорий Лукьянович не смел бы и подойти к таким саням, предпочел бы ехать на дровнях, а сейчас непременно галицкие подавай!
Отсчитал Малюта двенадцать гривенников и протянул мужику.
— Мог бы уступить пятачок, — буркнул он невесело.
— Хе-хе-хе! — довольно скалился мужичок. — Задарма не продаю, милый. Галицкие сани всегда в ходу. А на моих, почитай, половина Думы разъезжает! А еще баба моя просила кадку купить, а на пятачок я целую бочку возьму, — спрятал бережливый хозяин деньги в кошель.
Григорий запряг мерина в новые сани и поехал в Кремль.
Перед кремлевскими воротами он сошел, дал стрельцу копеечку, чтобы приглядел за санями, и пошел во дворец к царю.
Морозец щипал крепко, норовил укусить за нос и щеки, но Малюта, подняв воротник, более его не страшился.
Вот и царский дворец.
Григорий Лукьянович посмотрел на гульбище, куда любит выходить летом царь, но оно было завеяно снегом, а на перилах, растопырив крылья, мерились силушкой два голубя-богатыря. Птицы старались спихнуть друг друга с теремной высоты, клевались. Видно, поединок был нешуточный: голуби клокотали, наносили крыльями удары, словно кулачные бойцы, сталкивались грудью, а потом, подустав, мирно разошлись.
Дымницы[69] чадили неимоверно, распространяя едкое зловоние во все стороны. Гарь проникала во дворы и стелилась по улицам тяжелым туманом. Ветерок был небольшой, ураган бы сумел управиться с дымом! Сейчас же царский дворец напоминал величественный остров, погруженный в желтую пелену облаков.
Григорий снял шапку, поднялся по лестнице и ступил в Большие палаты.
Иван Васильевич оказался не один: вместе с ним в покоях сидели Афанасий Вяземский, Василий Грязной и Федька Басманов.
Светлица эта была любимым местом отдыха государя: благочинно в ней и радостно. Стены украшали диковинные цветы, которые, стелясь, расползались во все стороны вьюнами. Приметны были цветы с широкими листьями, напоминающие кувшинки, но особую гордость составляла фикусовая пальма, подаренная Ивану итальянскими купцами. Видно, палаты заморскому дереву пришлись по вкусу, и за последние три года пальма так разрослась, что закрывала листьями половину комнаты, а островерхая верхушка ее грозила пробуравить потолок и выбраться в царицыны покои.
В медных коробьях стояли ночники, а у дверей тлели слюдяные фонари.
В огромной золоченой клетке, вцепившись когтями в перекладину, сидел полуторааршинный попугай, который зорко посмотрел на вошедшего и громко крякнул на всю комнату; трудно было понять, с чего это — не то с радости, не то с досады.
— Ты чего, Сигизмунд, зеваешь? — обратился Иван Васильевич к попугаю, и было в этом голосе столько ласки, сколько не перепадало даже его женам.
Этот попугай стал одной из главных привязанностей самодержца, он выторговал его за несколько горстей самоцветов у индийских купцов. Иван прикипел к птице настолько, что частенько брал ее даже в походы.
Попугай был предметом его гордости, казалось, он перенял от хозяина даже характер и сквернословил и бранился не хуже Ивана Васильевича. Именно эта нещадная ругань вызывала у бояр и самодержца неистовый восторг.
Птица платила Ивану взаимной привязанностью и страшно ревновала, если кто-то из бояр подсаживался поближе к государю. Сигизмунд клокотал, гневно кричал, хлопал крыльями, и вельможи тревожно озирались. Каждый из бояр помнил случай, когда один из истопников, дразня попугая, сунул палец между прутьев, и какаду перекусил его с такой легкостью, будто это был высохший лесной орех.
Иван Васильевич назвал попугая в честь польского короля, и не существовало для государя высшего наслаждения, чем слушать, как какаду во всеуслышание орет:
— Сигизмунд дурак! Сигизмунд дурак!
Казалось, птица догадывалась о том, что этим высказыванием доставляет царю огромную радость, и повторяла свой ор по меньшей мере два десятка раз в день.
Попугай, словно знатный вельможа, не признавал корм, который годился бы для прочей птичьей братии; он предпочитал есть лепешки на меду, калачи с изюмом, но особенно в чести у какаду были миндальные орехи, которые он любил брать бережно из царских рук.
В другом углу, в такой же большой клетке, не зная устали, сновали три рыженькие белочки. Они потешно скакали с одной жердочки на другую, забирались во вращающийся барабан и без конца умывались, вызывая своей чистоплотностью невольные улыбки.
Иван Васильевич только что помолился и еще не успел снять с себя спасительных и милующих крестов, которые висели на его необъятной широкой груди. У самого пупа болтался зуб Антипия Великого, вправленный в золотую коронку. Государь цеплял его, мучаясь зубной хворью, когда бессильны были заговоры и ворожба и оставалось последнее — надеяться на чудотворную силу исцеляющих мощей.
— Ждем мы тебя, Малюта, — посадил рядом с собой холопа царь. Попугай недовольно вскрикнул, и государь показал ему кулак: — Ты, Сигизмунд, не бранись, нечего у меня здесь баловаться! Это мой гость, вот и люби его так же, как я люблю. Рассказывай, Гришенька, до чего доискался? Други мои все меня пугают, заговорами разными страшат. Говорят, бояре на меня ополчились, клятву преступили, того и гляди совсем со свету сживут. А Афанасий Вяземский и вовсе предлагает орден создать царский, навроде того, что у нищих есть. Тоже мне, придумал пример! Вот этим орденом предлагает всю смуту с России и повывести. Так ли уж я, Малюта, страшиться должен, как други меня пугают?