Малюта перехватил взгляд Афанасия Вяземского, вспомнил разговор, который был накануне, и выдохнул:
— Страшиться тебе, Иван Васильевич, надобно, смуту бояре супротив тебя готовят.
Государь поморщился, не то от сказанных слов, не то от зубной боли.
— Так, так, Гришенька, давай расскажи своему государю все как есть.
— Предали тебя бояре, Иван Васильевич, измену готовят! Правлением твоим недовольны и хулу разную на твою голову наводят.
— Кто же предал меня, Гришенька? — ласково вопрошал Иван Васильевич.
— А все зараз! Шуйские, Воротынские, Морозовы, да почитай все древние боярские рода. Беса на тебя напустить хотят, да так, чтобы он забил тебя до смерти. И чтобы самим потом после твоей смерти править. А еще, Иван Васильевич, крамольные речи о государстве твоем ведут. На пытке слуги Шуйских показали, что их хозяева часто шепчутся о том, что-де они породовитее самого государя будут. Хотят свои вотчины обратно вернуть и управлять ими сами, как это дедами заведено было. А наместников в городах, что ты рассадил, — в шею гнать!
— Так-так, Гришенька, рассказывай, — ласково шептал государь.
— А бояре Прозоровские сенных девок ворожбе учат и заставляют царицыны следы заговоренным песком посыпать, чтобы порчу на нее навести. А Иван Шереметев всю казну твою пограбил и к себе в закрома свез.
— Не помогли милосердные кресты, не милует меня господь, а все более наказать хочет, — загоревал царь.
— То не господь, государь, — хмуро отозвался Вяземский Афанасий, — то лихие люди твоей погибели желают. Говорили ж мы тебе, Иван Васильевич, свой орден создавать надобно, а врагов, как язычников, изводить!
— Говори же, Гришенька, какую еще крамолу выведал?
— Государь, страшно и говорить, но в государстве Русском каждый твоей смерти рад будет. Сколько бы ты им добра ни делал, а только они, как змеюки, все тебя ужалить норовят! Шуйские вообще стыда лишились, с Гордеем Циклопом сносятся и подговаривают его беспорядки на Москве чинить, заезжих купцов грабить. А если удастся каптану царицы изловить, то и жизни ее лишить, уж больно им государыня не по нраву. Бояре Буйносовы и Шеины меж собой говорят о том, чтобы надеть на тебя рясу и навечно в монастырь запереть, а коли ты противиться станешь, так и вовсе тайно живота лишить. Говорят, что ты не государь, а срам один, что с таким самодержцем на Русской земле перед иноземными людьми стыд. А иерархи церковные тебя в бесстыдстве обвиняют, говорят, что ты каешься много для того, чтобы еще больше грешить. Шептуны, что при епископах находятся, сказывали мне, будто бы на Церковном Соборе хотят тебя в прелюбодеянии обвинить, а затем и причастия лишить.
— Спасибо, Гришенька, кланяюсь тебе низенько за службу. Только ты мне опора, более веры никому нет. Где ни копни, везде гниль одна и пакость! Предали меня мои слуги. В глазах все батюшкой называют, государем, а сами только моей смерти желают! — сокрушался Иван.
И, глядя на самодержца, верилось, что горе его было искренним.
— Если ты, государь, желаешь, так можешь самолично все ябеды и доносы прочесть. А еще дьяк писал всякую хулу, что на сыске говорилось.
— Прочту, Григорий Лукьянович, все прочту. А теперь уходите, покаяться мне нужно.
На площадях и базарах глашатаи зачитывали слова государя, полные обиды. Иван Васильевич обвинял бояр в отступничестве и в нарушении клятвы, данной своему господину; говорил о лихих людях, что желают ему и царице смерти; говорил, что отрекается от царствия и, если неугоден божий ставленник, пусть поищут государя в других местах.
Московиты, привыкшие к причудам государя, не удивились и на сей раз.
Торг гудел, как и обычно, и, не скрывая улыбок, торговцы делились новостью.
Однако в этот день стрельцами были закуплены все дровни и сани на лубянском торге, которые к обедне загрузили царским скарбом.
На дровни аккуратно складывалась утварь, в узлы завязывалась мягкая рухлядь — шубы, меховые шапки, а церковную святость — иконы, потиры,[70] кубки, престолы — государь повелел ставить в расписные сани, да с большим бережением.
Митрополит Афанасий пытался воспротивиться царской власти, упрекнуть в хуле, указывал на то, что святые иконы принадлежат церкви. Иван Васильевич возражал мягко, но каждое слово государя напоминало удар топора по крепкой колоде.
— Митрополит, блаженнейший Афанасий, все это богатство моих великих предков Рюриковичей. Икона Божьей Матери Владимирской была подарена Владимиру Мономаху… Вот эти покровы вывезены с Византии моей бабкой Софьей Палеолог, а вот эти кубки и потиры дарены мне греческими патриархами. Так что, блаженнейший, я свое забираю.
Заутреннюю службу Иван Васильевич не пропустил и в этот раз. Успенский собор был полон: бояре, дьяки, окольничие, давя друг друга, старались протиснуться поближе к государю, который стоял на коленях у самого амвона и каялся так, что гулкие удары от неистовых поклонов не могло заглушить даже пение.
Кончилась служба, государь поднялся.
— Прощай, митрополит. Был ты мне хорошим духовником, брал на себя мои грехи. Журил меня по-отечески, когда я шальной бывал. Век добро твое помнить стану. Видно, более с тобой нам не увидеться. И вы, бояре… простите меня, ежели в чем не прав был. А теперь мне идти нужно, кони застоялись.
Однако просто так государю к саням не пройти — у самого входа Ивана Васильевича встречали тысячи московитов и, заприметив государя, обнажили на морозе головы. Споткнулся мятежный дух самодержца о рабскую покорность, и понял он, что запросто не уйти.
— Московиты, — обратился государь к народу, — не стало мне в родной вотчине места. Замыслили супротив меня худое вороги мои — хотят лишить жизни и меня, и царицу! Ухожу из Москвы, потому что хочу сберечь чад своих. Спасибо вам, были вы для меня добрыми слугами, а теперь не держу я вас более. Ступайте! Ищите себе нового хозяина!.. А ежели не захотите… живите как знаете, я вам не судья!
— Государь, не оставляй нас своей милостью! — раздались из толпы жалобные голоса.
— Пожалей, Иван Васильевич, как же мы без тебя?!
Царь, казалось, не слышал — благословил подставленное под руки чадо и пошел в сторону запряженных саней.
Царского скарба набралось немало — сотни саней и дровней были нагружены до самого верха. Если и осталось что во дворце, так это битая рухлядь да собачья конура.
— Царицу не вижу, — буркнул Иван.
— Не хочет идти Мария Темрюковна, — возник перед государем Федор Басманов. — Говорит, что никуда с Москвы не тронется.
— Тащить ее силком, — строго распорядился Иван. — А ежели вздумает сопротивляться, тогда связать ее по рукам и ногам, а затем бросить на простые дровни!
— Слушаюсь, государь. Сделаем, как велишь.
Через минуту стрельцы вынесли на руках бьющуюся царицу, которая так материлась, что заставляла ежиться стоявших рядом богомольных стариц. Дорогую ношу бережно уложили на дровни и накрыли шубами.
— Где попугай Сигизмунд?! — вскричал Иван Васильевич. — Не поеду без заморской птицы!
Принесли государю и птицу, которая, попав на мороз, так истошно орала, что сумела переполошить воронье, сидевшее на куполах. Видимо, они приняли какаду за грозного хищника и успокоились только тогда, когда попугая спрятали в теплую каптану.
Множество саней заняло несколько улиц, площадь, стояло вперемежку с дровнями крестьян, и вокруг создавался жуткий ор.
Народ обступил сани со всех сторон и не хотел выпускать государя из Москвы. Стало ясно, что это не обычная сумасбродная выходка царя, а решение серьезное — государь оставлял стольную навсегда.
Поднялся Иван Васильевич с саней.
— Православные, выпустите меня из полона. Христом богом прошу, не господин я вам более. Уезжаю с Москвы совсем. А куда еду… и сам покудова не ведаю! Думаю, надоумит меня господь. Еду туда, куда глаза укажут. Еду с челядью, что верна мне, бояр при вас оставляю, не нужны мне изменники! Если позволит господь, то поеду на самую окраину русской земли и там устрою для себя княжество, где и буду хозяином. А теперь более не держите меня, дайте мне дорогу! Не невольте мою душу.
Расступились московиты, и царь выехал за ворота.
— Государь-батюшка, а как же я?! — бросился вдогонку за санями Никитка-палач.
Обернулся Иван Васильевич к детине:
— Шапку бы надел, Никитушка, не опалился я на тебя, только вот взять все равно не могу. Едут со мной слуги верные и други надежные, а все вороги в Москве остаются. Вот где твоя служба пригодилась бы! А туда, куда я еду, она мне без надобности. Погоняй, Федор.
Так и остался стоять Никитка-палач посреди дороги, провожая взглядом череду удаляющихся саней. А его красная рубаха, словно разлившаяся кровь, за версту была видна на свежевыпавшем снегу.