Несколько недель мошонка оставалась поцарапанной. Но зато теперь я знал, что такое очень сильная боль. Дарители Боли и Восторга наверняка меня поняли. Надеюсь, настанет день и они дадут мне познать восторг.
Любопытно, какие чувства я испытаю, если к моему лицу приблизить работающую пилу циркулярки. Ослепят ли меня опилки костей? Какое ощущение окажется сильнее: внезапная слепота или боль от пилы, впивающейся в мою челюсть?
Разве удивительно, что я никогда не молюсь только для себя?»
* * *
Тремалис закрыл тетрадку и посмотрел на часы. Прошлым летом он нашел работу в «Хард-Рок-Кафе»; конечно, он всего лишь мыл стаканы и расставлял стулья, но когда говорил, что работает в клубе, это звучало солидно. Ему нравилось угадывать тип девушки по пятнам помады на стакане и окуркам сигарет. Сам Виктор предпочитал девушек, которые не нуждаются в косметике или сигаретах, чтобы привлечь к себе внимание. При этом за последний год он довольствовался максимум поцелуями.
Он вырос в дружной польской семье, родители матери Тремалиса были родом из какого-то маленького городка в Карпатах, откуда в тридцатых переехали в Рединг, Пенсильвания, а затем уже в 1947 году оказались в Чикаго на Дивижн-стрит — «польском Бродвее». Дидре Тремалис не нравилось, что он работает в баре. Сама она когда-то работала в казино «Оранжевый фонарь» на Уолкотт и часто рассказывала о тех временах. Единственный сын не в силах был убедить ее, что тогда развратом считалось нечто совершенно иное, чем сейчас. Он же радовался, что работа дает возможность находиться вне дома.
Кафе располагалось на углу Дирборн-стрит и Онтарио-авеню. У Виктора оставалось еще десять минут, чтобы туда добраться.
Это было похоже на удар молотом в живот. Там, в школе св. Витта, Горшин имел привычку иногда развернуться и неожиданно стукнуть его. Конечно, он был маленький и потому удар получался слабым. И все равно Хейд складывался вдвое и выдыхал из себя весь воздух, до последней молекулы. Сейчас случилось нечто подобное.
После инцидента на Куч-стрит он был сильно возбужден, адреналин выбросило в кровь как после инъекции кортизона. Похоже, что его организм боролся с новыми антителами, нечто в этом роде.
Молотом в живот. Боль была такая, что он даже не мог спросить у Отца, почему тот не предупредил его заранее. Об этом очистительном ритуале, акте раскаяния или что это еще такое. Проклятье, Отец никогда не говорил ему, что будет так больно.
Спотыкаясь, цепляя одну ногу за другую. Как будто он пробежал длинную дистанцию и полностью выложился. Улица была пустынной. Молодежные шайки и разные психопаты с окраин обычно сюда не забредали, а участники тусовок пока еще приводили в порядок свои живописные тряпки и петушиные гребни, чтобы через пару часов появиться в здешних барах, где они обычно собирались. Даже Вашингтон-сквер-парк был безлюден. После демонстраций пятидесятых годов местные жители прозвали его «Психушкой»; дорожки, окаймленные деревьями, пересекались друг с другом примерно в квартале от его квартиры, записанной все еще на имя дяди Винса. Позже вечером здесь на скамейках будут обниматься молодые и пожилые мужчины. Именно здесь в конце семидесятых находил себе жертвы Джон Уэйн Гейси, потом он вез их к себе в дом на Саммердейл, где они и испытывали последнее в своей жизни сексуальное приключение.
Было пустынно, поэтому никто не увидел, как его вырвало прямо на тротуар перед баптистским молельным домом Мелона. Он выбросил из себя мощную и густую струю рвоты, черную и кровавую.
Что-то не так? Разве Он не уверял, что все будет в порядке?
Тело отвергало чернокожего бродяжку. Иного объяснения не было.
Но… почему?
Хейд упал на колени, затем на землю — внезапно, как эпилептик — уличная пыль сделала его волосы еще более седыми. Он осторожно поднялся на ноги, вытер рот рукавом куртки. Поднимая руку к лицу, выронил из внутреннего кармана псалтирь. Тот шлепнулся прямо в блевотину. Перед глазами Хейда плясали голубоватые мушки.
Еще дважды по дороге он складывался пополам, на этот раз — в приступах «сухой» тошноты, прежде чем ввалился в свой дом. Кафельные плитки на кухонном полу приятно холодили щеку.
* * *
Как бывало в дни, когда он с Кэссиди и Берром сидел в баре «У Мэсси», он чувствовал себя так, как будто здорово выпил. Охваченный очередным приступом навязчивой идеи, Хейд затаил дыхание, повернув голову в сторону спальни. Он не хотел будить Отца. Тут он вспомнил, что Отец теперь живет внутри него, Он тоже отдыхает на прохладном полу кухни.
Подлинного облегчения не было; его и не будет, пока он не опорожнит кишечник. Он рванулся к туалету, шлепнул по выключателю и снова чуть не упал.
Дефекация была долгой и непрерывной.
Это был его крест.
* * *
Хейд заснул прямо на толчке, склонив голову налево, как пассажир электрички. Ему приснилось, что Отец дает разъяснение.
27 сентября, ночь. Медсестры и врач пытались электрошоком вернуть к жизни его сердце, но он умер. Хейд знал это, чувствовал всем существом. Но плакать не мог.
На экране телевизора, находившегося тут же в посттравматическом отделении, телевизора, который Винс Дженсен только что смотрел, шла премьера полицейского фильма. Действие происходило в 1963 году.
Во сне, как и наяву, Хейд слышал песню Дэла Шеннона:
Гляжу, как люди в самолетах улетают,
Одни — живут, другие — умирают,
И удивляюсь…
Другие умирают. Другие умирают. Другие.
Он, наконец, понял, что необходимо сделать. Тебе суждено сделать это, прошептал ему на ухо тот человек посреди священного огня. Показал целительную силу, которая дремала в нем, Фрэнсисе Мадсене Хейде. До этого самого дня. До 27 сентября
1988 года. Года Господа Нашего.
Сын призван исцелить Отца.
Иисус плакал.
Он может спасти своего бога.
Сон прервался.
Если то, что он делает, угодно Отцу, то почему ему было так плохо после Куч-стрит? Почему его рвало? Почему?
Сон вернулся.
Хейд бросился к окну, выходившему на Оук-стрит, и уставился в небо, которое давно уже убило все звезды. В этом грязном небе он разглядел черноту лица бродяги-картежника и обманное мерцание.
Он услышал шумп-шумп-шумп аппаратуры ЭКГ, ЭМГ или какие там еще должны быть буквы — это дядя Винс опять стал подавать сигналы. Машина вдруг остановилась, и Хейд почувствовал запах паленого мяса и сгоревших волос. Он тихо закричал прямо в лицо своему отражению в стекле, обрушивая кулаки на бетонный подоконник.
Лицо бродяги приближалось к нему, звучал невнятный шепот. Обманное мерцание превратилось в заговорщицкое подмигивание. Бродяга предупреждал, что исцеление сначала приносит боль… Хейд понял.
Он понял это после того, как сломал указательный палец и ощутил боль, чудесную, приносящую радость, и понял, что его Отец, его Бог, будет жить. Благодаря ему Он будет жить.
Но он хотел быть уверенным. Он сломал вторую руку, жестко проскреб ногтями и костяшками пальцев по кафелю стены, пока острые кусочки не стали забиваться ему под ногти.
Когда он принялся неистово скрести головой о подоконник и бетонная поверхность покрылась кровавыми следами, к нему бросилась медсестра и обхватила сзади, прижав его трясущиеся руки к бокам.
Хейд кричал вместе с Дэлом Шенноном: Одни живут, другие умирают, а я удивляюсь закричал Хейд я могу исцелить телевизор он весь в крови Почему Почему Почему Почему Почему… Выблевывая кусочки своих ребер и плача от восторга, он увидел как две медсестры приветствуют друг друга ударом высоко поднятых ладоней; при этом одна из них, держащая в руке пластиковую клизму, по неосторожности пачкает ладонь другой дерьмом пока еще живого пациента. Дэл Шеннон перестал петь, обе сестры смеялись, а врачи хлопали друг друга по спинам.
Хейд поднял глаза и увидел четкие циклы амплитуд на экране аппаратуры ЭКГ.
Снаружи ему подмигнула ночь.
* * *
Ливелл Фигпен имел избыточный вес, это уж точно. 26 лет назад в нем было 15 фунтов и с тех пор он непрерывно набирал вес. Его прозвали Чабби Лав из-за его предпочтений в женской красоте. Увидев крупную девицу, он подталкивал локтем Майка Серфера или еще кого-нибудь, намекая, что она подарит ему вечером аппетитную пышненькую любовь.
Чабби, как и другие, не брезговал рыться в мусорных баках. После закрытия «Макдональдса» на Рэндольф-стрит, в его кружке звенело мелочи на три доллара и двенадцать центов. По дороге домой, к «Сан-Бенедиктин-Флэтс», он рассчитывал немного порыться в помойках.