Трудно назвать это логикой, скорее, мотивом. Существуют такие мелодии на холостом ходу: вроде уже достаточно, а она прокручивается снова.
Вот какие теперь правила. Только вождь рассядется в кресле, почувствует себя уверенней, как узнает, что его срок истек.
В марте тридцать четвертого настал черед Рыкова. В январе ему еще предоставили слово на Семнадцатом съезде, но лишь для того, чтобы потом ударить больнее.
Если Рыкова практически вычли, то Кагановича прибавляли буквально ко всему. Пока, правда, он занимал место не в центре, а на периферии. То есть представлял собой не искомую сумму, а один из сочленов уравнения.
Кое-какие перемены произошли и в смысле растительности. Железный Лазарь носил не бороду, а только усы.
Не случайно, что усы. Так обозначалось место в одном ряду не с Троцким и Рыковым, а со Сталиным и Ворошиловым.
Всем прибавила работы эта перестановка мест слагаемых. Как-то сразу захотелось, чтобы по левую руку от портрета Сталина красовался Каганович.
Это так и называлось: спрос. Словно речь не о картинах, а о женских чулках или шляпках.
«Большой спрос на портреты тов. Кагановича, - писал Эберлингу представитель ГОЗНАКа, - удовлетворяется в настоящее время чрезвычайно плохой продукцией. Было бы очень желательно, как раз теперь, выпустить хороший портрет, какой мы вправе от Вас ожидать».
«Как раз теперь» - все равно, что «как это было». И тоже не без философской, чуть печальной, подкладки. Мол, теперь было бы в самый раз, а после еще неизвестно как сложится…
И действительно, к концу тридцатых ситуация вновь изменилась. Каганович уже занимал место не в первом, а во втором ряду президиума. То есть еще не выпал совсем из гнезда, но явно переместился в тень.
Тайна Альфреда Рудольфовича
Вот такая у Эберлинга судьба. Запретили бы ему преподавание, он бы просто взвыл.
Казалось бы, вся его жизнь наружу, а вот и нет. Все время о чем-то умалчивает. Сначала Николая Второго сплавил подальше от посторонних глаз, а потом Троцкого и Рыкова.
Славная получилась компания. Если правда, что герои выходят из портретов, то какие, должно быть, перепалки случались на антресолях.
Это еще не самая главная из его тайн. Существовал секрет настолько серьезный, что прежде чем о нем вспомнить, он зашторивал окно.
И не то чтобы боялся. Просто хотелось отгородиться. Пусть не существует надписи на занавеске, но атмосфера возникала соответствующая.
Начинало казаться, что времени нет. Нет не только тридцать шестого или пятидесятого года, но и вообще ничего.
В чем эпоха проявляется больше? В крое одежды, величине подъема женской туфельки, форме шляпки или воротничка.
А если совсем без одежды? Еще шляпку можно оставить для пикантности, а все остальное ни к чему.
Мгновения
Есть такая чудесная машина. Встанет на три лапы и смотрит своим единственным стеклянным глазом.
Да если бы только смотрела. Иногда и вмешается в движение времени.
Коня на скаку остановит. В том смысле, что запечатлеет его в стремительном беге и в полный рост.
После того как в 1899 году Эберлинг стал обладателем превосходного «Кодака», его судьба кардинально изменилась.
Прежде жизнь художника протекала, как песок между пальцами, а теперь оседала в коллекции контролек и негативов.
Раньше, к примеру, он шел прогуляться, а сейчас, если выйдет на улицу, то не просто так. Установит свой неколебимый треножник и ждет приближения добычи.
А вот и добыча. Прямо на него движется молодой человек в гимназической форме.
Черты лица уж очень аристократические. Немногие люди этой породы пережили войну и революцию.
Приноровится и щелкнет. Идет сейчас юноша на его снимке, как некогда шел ему навстречу.
И с двумя беседующими дамами художник поступил столь же решительно. Они и разговаривают с тех пор. Сколько минуло десятилетий, а им все не выяснить отношения.
Что-то очень важное открылось ему благодаря этому искусству. Даже за мольбертом он не ощущал себя настолько раскованно.
Или так: его живопись была об одном, а фотографии о другом.
Работая над портретами и натюрмортами, Эберлинг не очень интересовался состояниями минуты, а тут сосредоточился на второстепенных подробностях.
Его занимали веяние ветерка, направление взгляда, колебание атмосферы. Чем случайней, тем вернее. Потому он надолго исчезал под пелериной, что ждал чего-то неожиданного.
«Каждое мгновение, - не без доли осуждения изрек знаменитый философ, - мне кажется устаревшим и неудовлетворительным».
Что, действительно, делать с непостоянством времени? Один миг уже готов превратиться в следующий, но Альфред Рудольфович умудрялся его удержать.
Как говорится, доверяй, но проверяй. Сколько бы он ни рассчитывал на волю случая, но и об обязанностях не забывал.
Поместит на переднем плане женщину в светлой кофточке, а в глубине кадра оставит господина в темном пальто.
Даже у маленькой девочки, играющей в Летнем саду, оказался двойник.
Вроде совсем не при чем этот юноша, а как без него! Скорее всего, дело в его гимназической форме, отлично контрастирующей с ее веселым платьицем.
На этих снимках удивительно много воздуха. При этом воздух не растворяет контрастов, но еще больше их подчеркивает.
Искусство фотографии есть искусство «черного» и «белого», но Эберлинг доводит этот принцип до логического конца.
Как говорил Станиславский? «Играя злого, ищи, где он добрый». Что в переводе на язык «механических оттисков» обозначает необходимость всякий раз находить противовес.
Возможно, он и себя имел в виду. В нем ведь тоже соединилось много разного. Порадуешься лучшим качествам мастера, а потом видишь, что они не исчерпывают его целиком.
И все же дело не только в гимназисте или барышне со скакалкой. Главное, что с помощью «Кодака» ему удалось разобраться со своими возлюбленными.
Сегодня и вчера
Что больше всего занимает Альфреда Рудольфовича? То же, что любого поклонника женского пола, включая самого Дон Жуана.
Его волнует проблема прошлой любви. Не будущей, - тут и так все ясно, - но именно прошлой.
К примеру, у вас начался новый роман, но и предыдущий не забыт окончательно.
Иногда хочется что-то возобновить в памяти. По контрасту с новым увлечением понять, что же тогда было главным.
Всякий раз получается, что главное не переводится на язык слов. Вспоминаются какие-то фрагменты, но что-то все равно ускользает.
Казалось бы, примирись с этой неизбежностью. Успокой себя тем, что в жизни еще будет немало подобных минут.
Эберлинг не только не соглашается, но тащит нечто громоздкое и водружает посреди мастерской.
Он, он. Одноглазый, как циклоп. Любому станет не по себе под его стеклянным немигающим взглядом.
Ширма
Кто только сюда не заглядывал! Полненькие, худенькие, ни то ни се. Были те, кто постарше, и те, кто помоложе. Одни в объектив смотрели со смущением, а другие весело и нескромно.
Кто-то из девушек замашет руками в камеру: я тут, уважаемые потомки! специально ради вас оставила теплую постель!
С любой из фотографий связано что-то важное. Многие десятилетия эти женщины осеняли его жизнь. Ну не всю жизнь, но хотя бы день или ночь.
Вот мы и оказались рядом с загородкой, некогда стоявшей в углу мастерской.
Сколько разных метаморфоз нами уже описано, но ни одна из них не сравнится с тем, как его приятельница скрылась за ширмой, а затем появилась опять.
Вечерами окно зашторивалось. И в предвкушении возможного фотографирования, и вообще.
Когда свет выключался совсем, то надпись на занавеске вспыхивала необычайно ярко.
Только и разглядишь в тусклом свете, что стул, одетый в его сюртук. А через сюртук, подобно орденской ленте, ниспадают ее чулки.
И еще женщины
Как всегда, он соединяет красоту и пользу. То есть стремится остановить мгновение, но в то же время облегчить себе работу.
Вот, оказывается, как давно он начал рисовать с фотографий! Установит нужную ему мизансцену, сделает хороший снимок, а потом пытается перенести на холст.
Вроде все знает об обнаженной модели, но на всякий случай себя перепроверит. Прикнопит к мольберту фото одной из своих подруг.
Однажды задумал полотно с несколькими женскими фигурами. Так что позвал сразу троих. При этом моделям надлежало не просто позировать, но разыграть целый спектакль.
Сам же затаился в неосвещенной части комнаты, будто Мейерхольд в зрительном зале, и оттуда отдавал указания.
А уж девушки старались. То согнутся эдак по-античному, то встанут на колени и водрузят на голову кувшины.
Потом посмотрят в сторону Альфреда Рудольфовича, а его уже как бы и нет.
Спрятал по-страусиному голову и чуть не обнимается со своей треногой.