— Да идем же! Что с тобой?
И пока мы не сядем в купе, вернее, пока не тронется поезд, жена моя не может быть уверена, что поездка в самом деле состоится.
— Куда ты смотришь? Ведь ты не на дежурстве!
Я вздыхаю, иду за ней и в последний раз оборачиваюсь, чтобы бросить взгляд на загадочное лицо, уже теряющееся в толпе. Иду всегда нехотя.
Не думаю, чтобы я руководствовался служебным рвением или особой любовью к правосудию.
Повторяю, идет игра, и этой игре нет конца. Раз ты в ней участвуешь, трудно, а то и невозможно ее бросить.
Доказательство тому — нередкие случаи, когда полицейский, уйдя в отставку, и не всегда по своей воле, открывает частное сыскное агентство.
Впрочем, это уж, как говорится, с горя; я знаю, что любой из нас, как бы ни проклинал он тридцать лет подряд свою злополучную долю, готов вернуться в полицию и работать даже бесплатно.
Я сохранил мрачное воспоминание о Северном вокзале. Сам не знаю почему, но я всегда представляю его рано утром, окутанным сырым, липким туманом, полным невыспавшихся людей, бредущих как стадо к платформам или к выходу на улицу Мобеж. Представителей человеческой породы, с которыми я там сталкивался, можно отнести к самым несчастным, и, вспоминая иные тамошние аресты, я испытываю скорее раскаяние, нежели профессиональную гордость.
И все же, если бы мне предложили выбирать, я предпочел бы вновь занять пост у выхода на платформу, а не уехать с другого, более нарядного вокзала в солнечный уголок Лазурного берега.
Глава 6,
в которой только одно: этажи, этажи и еще этажи!
Изредка, чаще всего вследствие политических потрясений, на улицах Парижа вспыхивают беспорядки, которые не только и не всегда выражают народное недовольство. Кажется, где-то образуется брешь, открываются невидимые шлюзы, и богатые кварталы города наводняются существами, о которых там понятия не имели; на них, словно выползших из какого-то паноптикума, с изумлением взирают из окон, как на разбойников, возникших из тьмы средневековья.
Особый размах приобрели беспорядки после событий шестого февраля[2], и мне показалось странным удивление, с которым откликнулись на них на следующий день едва ли не все газеты.
Несколько часов центр Парижа заполняли толпы истощенных людей; это испугало тамошних обитателей не меньше, чем появление стаи волков, и вызвало неожиданную тревогу у газетчиков, хотя по роду своей деятельности они знают подспудную жизнь столицы не хуже нас.
В тот день Париж в самом деле перепугался. А назавтра, едва порядок был восстановлен, забыл о том, что это «отребье» не уничтожено раз и навсегда, а просто вернулось в свое логово.
Ну а зачем тогда полиция, как не затем, чтобы держать его там и не выпускать?
Вряд ли кому известно, что существует бригада, специально занимающаяся двумястами или тремястами тысячами африканцев, португальцев и итальянцев, которые поселились, а лучше сказать, расположились табором в Двадцатом округе, еле знают или совсем не знают наш язык и повинуются особым законам и инстинктам, отличным от наших.
У нас, на набережной Орфевр, есть карты, где цветным карандашом обозначены своеобразные островки — обиталища евреев на улице Розье, итальянцев в районе Отель-де-Виль, русских на улицах Терн и Данфер-Рошро.
Многие из них готовы ассимилироваться и не доставляют нам хлопот, зато есть группы или личности, которые сами поставили себя вне общества и живут незаметно для окружающих, своей таинственной жизнью.
Именно люди добропорядочные, из тех, что плутуют по мелочам и ловко обделывают свои темные делишки, обычно спрашивают с хорошо знакомой мне брезгливой гримасой:
— Неужели вам не бывает противно?
Они не имеют в виду что-либо определенное, но подразумевают всех, с кем мы имеем дело. А хочется им одного — чтобы мы тут же выложили тайны погрязнее, сообщили о неслыханных пороках, словом, дали им побарахтаться в грязи, чтобы можно было вслух повозмущаться, а втихомолку посмаковать.
Эти люди охотно употребляют слово «дно».
— Чего только, должно быть, вы не насмотрелись на этом дне!
Я стараюсь не отвечать. Просто смотрю на них без всякого выражения, и они, видимо, правильно понимают этот взгляд, потому что чаще всего смущаются и больше не пристают.
Я многому научился, дежуря на улицах. Многому научился и на ярмарках, и в универмагах, повсюду, где толпится народ. Про опыт, приобретенный мною на Северном вокзале, я только что рассказал.
Но, вероятно, именно в меблирашках я лучше всего узнал людей, которые приводят в такой ужас жителей богатых кварталов.
Тут уж не было нужды в подкованных башмаках — многокилометровый путь я проделывал не по тротуару, но, если можно так выразиться, ввысь.
Каждый день я проверял документы постояльцев в десятках, а то и сотнях номеров. Обычно это были меблированные комнаты, где лифт редкость и взбираешься на шестой или седьмой этаж в духоте лестничной клетки, а дыхание перехватывает от горького запаха нищеты.
В больших отелях с вращающимися дверями и швейцарами в ливреях тоже разыгрываются драмы и тоже есть тайны, в которые полиции приходится совать нос. Но именно в бесчисленных маленьких гостиницах под никому не известными названиями, еле заметными с улицы, ютится кочевое племя, за которым трудно уследить и которое живет, как правило, не в ладу с законом.
Ходили мы туда вдвоем. А в особо опасные кварталы — группой из нескольких человек. Являлись, когда большинство уже спит, — после полуночи. Это напоминало дурной сон все с теми же повторяющимися подробностями: ночной сторож, хозяин или хозяйка, спящие позади своей конторки, неохотно просыпаются и сразу начинают с оправданий:
— Вы же знаете, у нас никогда не было неприятностей…
В прежние времена фамилии постояльцев заносились в книгу. Потом, когда ввели удостоверения личности, постояльцы стали заполнять карточку.
Один из нас оставался внизу. Второй шел наверх.
Подчас, несмотря на все предосторожности, о нашем приходе сразу становилось известно, весь дом пробуждался, гудя как улей, в комнатах поднималась суматоха, и уже кто-то крадучись бежал вниз по лестнице.
Иногда, войдя в номер, мы видели еще теплую постель и распахнутое оконце, выходящее на крышу.
Но обычно нам удавалось добраться до второго этажа, не подняв тревоги, и постучать в нужную дверь; в ответ раздавалось бормотание, почти всегда на чужом языке.
— Полиция!
Это слово было понятно всем. И вот мужчины, женщины, дети в ночных рубашках, а то и обнаженные, начинают метаться по комнате, в полутьме и вони, шарить в каких-то немыслимых пожитках, разыскивая паспорт, спрятанный под тряпьем.
Надо было видеть эти глаза, исполненные тревоги, движения, еще скованные сном, и особую покорность, свойственную только людям, вырванным из родной почвы. Я бы сказал — гордую покорность.
Они не чувствовали к нам ненависти. Мы были хозяевами. Мы обладали — или, по крайней мере, они думали, что обладаем, — самой страшной властью: отправить их обратно через границу.
Многим из них, чтобы добраться сюда, понадобились годы хитрых уловок или терпеливого ожидания.
Они достигли земли обетованной. У них были документы, настоящие или фальшивые. И, протягивая нам эти документы и томясь страхом, как бы мы не сунули их себе в карман, они пытались задобрить нас улыбкой, что-то бормоча на ломаном французском языке.
Женщины не отличались целомудрием, порой в глазах у них мелькал вопрос, и они неуверенно поглядывали в сторону разобранной постели. Не соблазнимся ли мы? Не хотим ли развлечься?
И все же у этих людей была гордость, особая гордость, — я не умею определить ее. Может быть, гордость дикого зверя?
Они смотрели на нас, как смотрят сквозь прутья клетки дикие звери, не зная, погладят их или ударят.
Один, охваченный паническим страхом, потрясал бумагами, лопоча по-своему, размахивая руками, обращаясь к остальным за поддержкой, стараясь убедить нас, что он человек честный, что нас ввели в заблуждение, что…
Другой плакал, третий угрюмо жался в угол, готовый, казалось, броситься на нас, а на самом деле уже смирившись со своей участью.
Проверка документов. Так называется эта операция на казенном языке. Те, у кого бумаги в полном порядке, остаются в своих комнатах и, проводив нас, запирают дверь со вздохом облегчения.
А другие…
— Выходите!
Если нас не понимают, мы к словам добавляем жест.
И они одеваются, что-то бормоча про себя. Они не знают, что из вещей можно взять с собой. И иногда, стоит нам отвернуться, бросаются к тайнику и суют что-то себе в карман или за пазуху.
Спустившись вниз, все стоят кучкой, молча, каждый думает только о себе, о том, как доказать свою невиновность.
В иных гостиницах предместья Сент-Антуан я заставал в комнате по семь-восемь поляков, обычно они спали на полу, вповалку.