Наволочка обосновалась наконец в левой руке, ладонь правой поднеслась к виску.
— Разрешите доложить, товарищ член Штаба?
На балконе уже рассаживались, Гастев поволок Ропню на площадку пожарной лестницы.
— Ну что у тебя?… Да руку опусти, руку!
— Докладываю: при повторном обыске у подозреваемого Синицына обнаружены крупные денежные суммы!
Из наволочки извлеклась коробка и предъявилась Гастеву. Прикасаться к ней тот не собирался.
— Ну и что в ней?
— Сто тысяч рублей облигациями трехпроцентного выигрышного займа!
Коробка была приоткрыта. Четыре пачки, в каждой — на глаз — по двадцать пять тысяч, если это, конечно, не «кукла», но в том-то и дело, что все облигации — подлинные, по Ропне видно, что рукам своим и здесь он волю дал, обслюнявил и пересчитал все четыре сотни государственных обязательств, покупаемых и продаваемых сберкассами, — золотой заем, как говорят в народе, шесть или восемь тиражей в год, выигрыши, не облагаемые налогом, и хотя тот же народ знает, что тайна вкладов отнюдь не обеспечивается, что иметь под государственным оком крупные деньги всегда опасно, что… И тем не менее покупает облигации народ, при нужде обменивая их на деньги. Однако ж публика похитрее и побогаче облигации прячет под половицами, на чердаке, в зарытом бидоне. Фрезеровщик Синицын — явно не из этой публики, а из той голытьбы, что сейчас гомонит в зале. Для сельского милиционера же — и червонец у пастуха уже покушение на общенародную собственность, к городу Ропня питает стойкую неприязнь, крестьянская душа его каждого горожанина подозревает в обдирании сельских тружеников, вот почему так гордится трофеем калашинский сыщик.
— Докладывал кому?
— Так точно! Следователю!
— И?…
— Сказал, что знать ничего не знает и знать не желает. А облигации сдать как бесхозное имущество. Дело, сказал, закрыто за отсутствием состава преступления. Незаконно, мол, все.
Что верно, то верно. Никакого юридического значения эти сто тысяч облигациями не имеют, прокурор города может проглотить факт незаконной выемки, а может и разораться, должностное преступление все-таки, и назревает вопрос: что делать с этой коробкой из-под дамских ботиков, какому сейфу доверить?… А уже слышен концерт, современная трактовка племенного схода, хор уверяет вождя во всесторонней поддержке его, отдельные воины-солисты поносят обитателей высокогорных пастбищ и нечисть в болотных низинах. Далеко шагнула древнегреческая трагедия, о которой слыхом не слыхивал младший лейтенант Илья Ропня. Доклад его был краток и маловразумителен. Обыска как такового в комнате Синицыных не производилось, за здравие начал милиционер. Была устроена засада, Варвару взяли полупьяной в шесть вечера, подкатила к дому на такси, на предложение Ропни отдать ключ ответила отказом, тогда-то и пришлось обыскать ее на предмет обнаружения, каковой ключ и был найден.
— Где? В кармане? В сумке?
Ропня молчал: голова низко опущена, наволочка с коробкой по-прежнему в руке, — начинал осознавать, что сто тысяч — это деньги, это очень крупные деньги, и чем сомнительнее происхождение их, тем законнее должны быть процедуры изъятия.
— Где, отвечай, нашел ключ? Где?
Ропня ответил в рифму, а когда Гастев потребовал уточнений, понуро признался:
— Ну, не совсем там, но поблизости… Как она успела туда его засунуть — не заметил, оплошал…
Гастев непроизвольно оглянулся: никто не слышит? Факт вопиющий.
— Да любую женщину мог бы позвать вроде как понятой и попросить обыскать, если уж приспичило!
— А зачем? — удивился Ропня без намека на притворство. — Откуда ей, Варваре, знать, что я ее обыскиваю?
— А кто ж, по-твоему?
— Да неизвестно кто!
— Как это понимать? — опешил Гастев.
— А так: я приказал ей зажмуриться!
Отступя на шаг, Гастев вдумался в ценное для него слово. Калашинский сыщик не просто хваткий везунчик, он еще и философ, ученый, убежденный в том, что Солнце обегает по кругу Землю, а не наоборот.
— На Доске почета в районе — висел небось?
— Висел! — приободрился Ропня.
— И еще когда-нибудь повисишь… На другой доске, рядом с Кантом, Юмом и Шеллингом. «Выдающийся солипсист всех философских эпох»… Ладно, едем. Где она? В ГАИ?
Туда Ропня доставил арестованную им Варвару Анохину, в ГАИ, потому что повязан был автотранспортным происшествием с человеческими жертвами, там и содержалась она в одной из подвальных камер. Гастев долго рассматривал ее в глазок. Красота яркая, подчеркнутая убогостью «места временного задержания», обладай такой внешностью Людмила Мишина — выше официантки обкомовской столовой ей не подняться. А Варвара Анохина, где и среди кого она ни жила бы, всегда обличалась во всех пороках, молва равно упрощает и усложняет, коммунальный народец не признавать в ней беспутную девку не мог, хотя бы потому, что она курила. Ропня хитрить не умел и не придержал смерть двоюродного брата, выложил Варваре подробности, теперь она может все валить на умершего. Папиросы он ей оставил. Сборщица на часовом заводе, вся неделя эта — вечерняя смена, вчера на полчаса опоздала, потому что вызывала Синицыну «скорую», начальник цеха подтвердил по телефону: ни 25, ни 31 августа, ни, понятно, 3 сентября с работы не отлучалась и к телефону ее вчера никто не звал. А что делала она 28 августа, в выходной день, — это уже не интересно, потому что и так уже ясно, кто та женщина, которую ищет он.
Эта же — по камере не металась, полулежала на нарах, задумчиво покуривая. Брата она явно недолюбливала (Ропня успел многое разузнать), однако ничего говорить о нем не станет, из самолюбия, глубокий обыск на нее подействовал. А знает много, все связи Синицына, но знает и то, что осведомленность ей повредит. На допросе будет держаться стойко, расколется только под утро. Но — тридцать два года по паспорту, крепдешиновое платье и жакетик из базарного ширпотреба, туфельки неприметные, совсем уж дешевенькие, какая-то тревожная грусть в росчерке бровей, в изгибе губ, да и возраст такой: вот-вот наступит утро и зеркало покажет, что нет уже ни молодости, ни красоты. Женщина — на распутье, и, пожалуй, коробка подскажет ей, что делать. Человеку вообще полезно время от времени склоняться над разбитым корытом.
Он принес в камеру коробку из-под дамских ботиков, вежливо сказал, что верит ей, будто не знала она о золотом займе, и домой ее отпустят сразу после того, как она поможет им, надо для отчета переписать все серии и номера облигаций…
И оставил ее наедине со ста тысячами рублей, которые проплыли мимо нее, а могли бы и остаться, не прояви она обычной женской дурости: под сладкие речи льнущего к ней мастера поехала вчера в ресторан, оттуда — к нему, а позвони утром в больницу, узнай о смерти брата да догадайся полезть в комодик за коробкой — и сто тысяч дали бы ей сразу то, что по крохам собирается из остатков зарплаты и редких подношений случайных мужчин.
Трижды подходил к камере Гастев, и глазок показывал Варвару на нарах, так и не притронувшуюся к облигациям, все более проникавшуюся осознанием того, что деньги-то — тьфу, мелочь, пуговица от халата, какой надевает она перед тем, как сесть у конвейера, пуговица, которая оторвется, поднимется, пришьется или закатится, но халат как был, так и останется халатом, деньги — случай, не более, она могла перепрятать облигации, с умом потратить деньги, а они мелькнули и пропали из-за сущего пустяка, гульнуть захотелось после работы… И Гастев уловил нужный ему момент, Ропню погнал в магазин за колбасой да за новостями в ближнее отделение милиции, а сам — вошел в камеру, участливо спросил о сестренке, о тетке, посочувствовал — каково ведь сборщице часового завода с зарплатою восемьсот рублей содержать такую семью после того, как судьба так несчастливо обошлась с двоюродным братом. Объяснил, как получить похоронные и материальную помощь. Никто ее наказывать не будет, не за что, напишет вот сейчас заявление о добровольной выдаче чужого имущества, находившегося у нее на временном хранении, и — домой. Втянул в беседу. О коробке с облигациями, сказала, может заявить следующее: что в ней — она не знала, коробку дал ей брат поздно вечером 28 августа, принес откуда-то, приказал спрятать, он в семье был главным, и никто его не любил, и век бы она его не видала. Появился он, Валентин Синицын, лет пять тому назад, нашла его по каким-то делам милиция, и был он непрописанным, тетка его и приютила, собралась было в армию его провожать, но брат открутился, с легкими у него что-то, будто бы туберкулез заработал в типографии (…любопытно!..), так что в армии он не служил, но армейские порядки обожал, зачитывался книгами о партизанах и разведчиках (…весьма!.. весьма!..), достатка хотел и образования, на заочный в какой-то институт поступил — и вышибли его оттуда, за то, возможно, что намудрил с аттестатом, десятый класс так и не кончил (…это начинает интриговать…), потом устроился фрезеровщиком на завод, давал тетке на расходы сперва помаленьку, потом раза в два больше, чем она, Варвара; сам же Валентин — очень твердый, жестокий человек, мстительный и злобный, тетку однажды на мороз выгнал за то, что карточки потеряла. Китель же у него появился в двадцатых числах августа, на танцы ходить буду — так он объяснил, — да враки все это, какие там танцы, она всех его дружков знает, тем не до вальсов-бостонов, жадные до денег ребята и сволочные, особенно Борис Кунавин, этот одно время приударял за ней, но уж очень скользкий он, противный, намекает на то, что и так известно: Боря-то — сексот и квартира его — явочная, потому и запрещал ей Валентин искать его у Бориса, если понадобится вдруг, и к дружкам своим тоже приказал не ходить, она их всех знает…