— Когда последний самолет из Москвы приходит, ресторан еще открыт?
— Нет. Мы за полчаса до него закрываемся.
Костенко достал из портфеля бутылку.
— Это штамп вашего ресторана?
— Сама ставила.
— Ну а если постучать в дверь, попросить хорошенько, продадут?
— Кто ж от рубля откажется?
— Кур тоже продаете?
— Это что, пароль какой?
Костенко усмехнулся и объяснил:
— Нет, я имею в виду отварных кур. Вы продавали позавчера в буфете отварных кур?
Женщина снова полезла в сейф, достала еще одну кипу листов и начала — так же неторопливо и обстоятельно — просматривать свои записи.
— А была б у меня прямая связь с колхозом, — ворчливо объясняла она, — я б сразу вам ответила. Разве упомнишь, что торг отпустит? Сегодня кур даст, завтра — свинину. А кто ее берет, свинину-то? Вот, нашла! Продавали мы позавчера цыплят вареных, верно говорите.
Официантка Шилкина опознала Пименова по фотографии.
— Он наш, в городе живет, на машине ездит, начальник. Верно, покупал он у меня водку и закуску.
— Ресторан-то был закрыт?
— Так он постучал.
— Рублем он тебе постучал, — хмуро сказала директорша, — ишь, какая сердечная.
— А что ж мне, отказать человеку?!
— Ты б в рабочее время человека обслуживала, а то по часу всех маринуешь!
— А вы б поварам приказали работать быстрей, а не баклуши бить.
Костенко подвинул Шилкиной протокол опознания:
— Подпишитесь, пожалуйста. Спасибо. Я поеду, а вы уж без меня выясняйте отношения.
Вернувшись на фабрику, где сотрудники райотдела продолжали вести допросы, Костенко сказал начальнику РОМа:
— На вечерний рейс, пожалуйста, забронируйте мне билет и посмотрите по вашим справкам, когда Пименов терял паспорт.
— Паспорт? А почему вы думаете, что он терял паспорт? Я что-то не помню такого эпизода.
— Посмотрите, майор, посмотрите. Не прилетел ведь Пименов… И в Москве его нет. По какому ж документу он жить будет, бедолага? Меня чутье не обманывает — терял он паспорт, обязательно он паспорт свой должен был утерять.
Кешалава и сегодня был так же спокоен, как всегда. Лицо его, правда, изменилось до неузнаваемости из-за того, что отросла борода. Она у него была густая, подбиралась к самым глазам и, сливаясь со смоляными волосами, выбивавшимися из-под расстегнутой рубашки, казалась продолжением сплошного волосяного покрова.
Костенко вдруг представил его в номере очередной жертвы, когда он доставал бутылку с отравленным коньяком: лощеный, гладко выбритый, с хорошими манерами, в костюме, сшитом у лучшего портного…
«Тогда он был ненастоящий, — подумал Костенко. — Настоящий он сейчас, когда похож на зверюгу».
Он вспомнил, как однажды встречался со студентами архивного института. Слушали его хорошо, по потом — это уж неминуемо — возник больной вопрос о культуре постового милиционера. Кто-то из студентов рассказал, как его задержали с друзьями за то, что они ночью, после экзамена, устроили на улице игру в чехарду.
— Ничего себе, «моя милиция», — закончил студент. — Мать потом два дня с постели не могла подняться, сердце отказало!
Костенко тогда ответил:
— Вы рассказали о безобразном случае… Я не буду отрицать, я не стану говорить, что этого не могло быть. Увы, такое бывает. И, к сожалению, постовой, именно такой, который вас задержал, более всего заметен. А люди, что позавчера задержали бандита Скворцова (он перед этим зарезал девушку в подъезде из-за двадцатирублевых часиков), эти люди незаметны, о них вы ничего не знаете. Незнакомо вам имя Ивана Купченко, который три месяца гонялся за бандой мошенников. Они обворовали сорок девять человек. Между прочим, двух студенток на двести семьдесят рублей нагрели… Не знаете вы имя Нодара Шилая. Он задержал бандгруппу и погиб в перестрелке. Не знаете вы и лейтенанта Сироткина, который на мотоцикле гнал сто километров за преступником, сбившим трех людей, а ведь ему шестьдесят. Я, признаюсь, был обижен, когда увидел в Лондоне памятник Шерлоку Холмсу. У нас есть свои сыщики, поверьте, не хуже англичанина. Многое в нашей милиции изменилось, многое меняется. Люди к нам пришли молодые, ваши сверстники, с университетским образованием. Новая сейчас милиция у нас, новая.
— А преступники остались прежними? — спросили тогда студенты.
— Как вам ответить… Есть преступник — дурак, а есть преступник — зверь. Так вот, дурак мало изменился, это ведь качество врожденное — дурак-то. А зверь изменился. Зверь старается быть интеллигентным бандитом.
…Кешалава потер ладонью бороду и сказал:
— Парикмахерская будет за ваш счет, товарищ полковник.
— Вы такое выражение слыхали: «Гусь свинье не товарищ»?
— Слыхал. Только надо выяснить, кто из нас гусь, а кто свинья.
— А мне вот надо выяснить другое, Кешалава… Мне надо выяснить, куда вы спрятали чемодан Налбандова. Вы же связей с торговым миром не имеете, вам трудно сразу рубиновые иголки сбыть.
Кешалава дрогнул — подался назад, словно от удара, и стало видно, как побледнело его лицо.
— Москва вообще опасный город в этом смысле, Кешалава. Это вам не Свердловск.
— Я не совсем понимаю, о чем вы говорите.
— Бросьте. Вы все понимаете. Будете сами рассказывать или мне вам рассказать обстоятельства, при которых вы совершили три убийства?
— Повторяю, мне неясно, о чем вы говорите.
— Тогда идите в камеру и подумайте. Вам нужно выстроить новую версию, я вам даю время.
— Мне не нужно времени! Меня не интересуют ваши версии!
— Врете. Версии вас интересуют. А у меня версия, одна версия, ясно?
— Почему нет ответа на мои жалобы?
— А их и не будет, ответов-то. Завтра вам предъявят обвинение, и пойдете в суд. Все бы у вас сошло, Кешалава, все. Но жив остался Налбандов. Вот его показание. Здесь, в этой папочке. И цепь замкнулась. Помните, как я интересовался, принимаете ли вы снотворное? Вы его перестали принимать. Помните, как я вас спрашивал, отдавали вы пиджак кому-нибудь из друзей? Не отдавали вы пиджак. А в вашем пиджаке, и в организме Налбандова, Кикнадзе, Орбелиани и Гамрекели, и на камушках, которые вы хотели презентовать Тороповой, были следы одного и того же сильнодействующего снотворного. Это улика. Показания Налбандова — вторая улика, самая страшная. Вы остальных травили водкой, а с Налбандовым решили попробовать коньяк. А он, оказывается, в какой-то степени нейтрализует яд. Понимаете, какую промашку дали? А третью улику, вещественное доказательство, как мы говорим, нам передаст Ломер Морадзе.
Кешалава сорвался со стула. Глухо, по-звериному зарычав, он перепрыгнул через стол, опрокинул его, ударил Костенко каблуками в живот. Затем, впадая в истерику, он хотел было с разбегу стукнуться головой об стену, но Костенко, закричав от страшной, пронзившей его боли, ухватил Кешалаву за лодыжку.
Лишь только когда двое милиционеров, вбежавших в комнату, бросились на Кешалаву, Костенко разжал пальцы и сразу же потерял сознание.
— Железный организм у вашего друга, товарищ Садчиков, — сказал хирург, делавший операцию в центральном госпитале, — уникальный, я бы сказал, организм у него.
— Р-рак?
— Что?
— Р-рак у него?
— Да вы что, с ума сошли?! Окститесь, полковник! Гнойный аппендицит, а после удара — перитонит!
Садчиков опустился на стул и засмеялся, вытирая слезы.
— Ах, светила, светила, ах, м-мудрецы! Ему ж-же профессор Иванов рак обещал. Прямо в глаза сказал, не утаил. А Костенко это скрывал от в-всех. Но вы у него все внутри пос-смотрели? — снова забеспокоился Садчиков. — М-может, у него рак с левой стороны, а вы правую резали.
— Не задавайте хирургам милицейских вопросов — мы обидчивы. Ваш Костенко умрет в возрасте девяноста трех лет от усталости. Ему надоест жить. Могу побиться об заклад. А профессор Иванов, как любой гений, имеет право на ошибку…
На совещании у комиссара обстановку докладывал Садчиков. Новый стиль милиции — патрульные машины вместо постовых, электронно-вычислительные устройства вместо длинных ночных совещаний с разбором всевозможных версий, сыщики аспиранты, кандидаты и доктора наук вместо практиков, которые предпочитали беседовать с преступником «по фене» и толкаться в автобусах, высматривая знакомых карманников, — все это не позволяло Садчикову чувствовать себя у нового начальства раскованно и привычно.
Однажды его жена Галя сказала: «Отец, ты стал у меня дремучим, ты играешь в нашей семье роль женщины. Типично обратное, — когда муж интеллектуально растет, а жена, погрязшая в кухонных делах, делается отсталой наседкой».
Она сказала это весело, шутя, после защиты диссертации, когда перешла из клиники в институт профессора Гальяновского, на кафедру хирургии. Она в тот вечер была особенно красивой и веселой, и так мудрено говорила с коллегами о резекциях и пересадках, и так спокойно принимала поклонение, а он смотрел на нее и вспоминал их первые годы, когда она училась в медицинском, а он уже был майором, а она от избытка почтительности чуть не на «вы» его называла. А он ей говорил всегда: «Галчонок, давай вкалывай, будешь человеком». Галя потом, после того, как начала работать в клинике, впервые сказала ему: «Отец, а может, тебе тоже пойти поучиться? Сейчас без высшего образования трудно». — «А кусать что будем? — спросил он тогда. — Только п-птицы в клюве еду приносят д-детишкам…» Какое-то время она слушала его истории про жуликов и бандитов с детским, осторожным интересом. Но потом он заметил, как однажды Галя ушла на кухню, не дослушав его историю, — раньше она всегда сидела, подперев кулачками подбородок, и в глазах ее он видел то страх, то смех, то гордость. Год назад Галя предложила отвезти его к психиатру, который лечил заикание. «Ты ужасно долго излагаешь самые простые истины, — сказала она, — а время, дорогой, — это деньги, тут американцы правы».