На тропе им было тесно. Мокрые ветки цеплялись за плечи, стряхивали за ворот холодную влагу. Бочарников обогнал Глеба, насвистывая, шел впереди.
— Ты, Эдуард, тоже ходок, не замерзнешь с тобой.
— Молва утверждает: журналиста ноги кормят.
— Я считал: для журналиста главное — голова.
— Голова — для всех необходимый предмет. Шапку-то надо носить на чем-то. А иногда и подумать не вредно. Чтобы не раскаиваться ни в чем.
— Шапка, она, конечно, вещь необходимая, В Сибири особенно, — шутливо подхватил Глеб, но помрачнел: — Где ты встречал мудрецов, которые бы не раскаивались ни в чем?
— В общем, не согрешишь — не покаешься… — Бочарников присвистнул насмешливо. — Знакомая песня. Только слабое это утешение: я, мол, не хуже других Лучше стать — вот в чем суть. Надо приумножать свои, так сказать, врожденные добродетели.
Конечно, можно и отшутиться, но Глеб не мог отмахнуться от неожиданных своих мыслей, от сознания загнанности, бессилия, все чаще овладевавшего им.
— Главное, наверное, в том, ради чего приумножать?.. А то ведь совесть заест, — сказал он очень тихо.
— Совесть, — обрадованно подтвердил Бочарников. — Надежный фильтр поступков. Отдай людям все доброе, что имеешь в себе, — будешь в ладу с совестью.
— Складно! — насмешливо одобрил Глеб. — Отдать все. Получить ничего да еще прослыть донкихотом…
Бочарников слегка поморщился от слов Глеба, но сказал мягко:
— Чудаком и донкихотом — среди мещан, приспособленцев, стяжателей. Зато человеком — среди людей. А душевный покой, душевная гармония — разве это мало?!
— Много. Но ради этого стать аскетом, отказаться от радостей жизни?! Наслаждаться гармонией в гордом одиночестве?! Нет, не по мне!..
— А разменять совесть и честь на минутные радости и утехи — это по тебе? — наступал Бочарников. — Считаться порядочным человеком, но знать про себя, что преуспеваешь на проценты обманутого тобой доверия, посвящать усилия лишь тому, чтобы укрыть, сберечь свою тайну… Какая тут к черту радость жизни?! Ты иронизируешь: наслаждаться в одиночестве душевной гармонией… А подличать втихомолку — это как? Это же обречь себя на беспросветное одиночество. В могилу себя заживо уложить. Казаться и быть — это, дорогой Глеб, знаешь ли, дилемма…
Смыкались сплющенные темнотой кусты. Чавкала под ногами иссеченная дождем земля. Высоко в черноте голубела звездочка. Давно Глебу не доводилось говорить о разных «высоких материях», как называл он их, и сам старался раздумывать о них поменьше.
Но в последние недели, как бы против своей воли, он все чаще стал возвращаться мыслями к тому, что и как стряслось с ним после отъезда в прошлом году из Москвы. Мысль о неизбежной расплате за тайный промысел навещала снова и снова. Он словно бы привык к ней. Но как привыкнуть, как смириться с коротким, обжигающим, будто удар хлыста, словом, каким станут называть его после ареста. Все чаще он сравнивал: «было и стало» и недоумевал: неужели все случилось на самом деле?.. А теперь этот корреспондент словно подслушал тайные мысли Глеба и саданул по самому больному месту. Возразить нечего. Но и отмолчаться нельзя.
Глеб криво улыбнулся и сказал с вызовом:
— Неужели никогда не ловчил? Всегда по совести, без задней мысли, всегда для других…
— Разве я утверждал, что я — эталон морали? Но не отождествляй лукавство, житейскую хитрость с ложью и подлостью, как основой существования… Вообще-то, такие вопросы — запрещенный прием Я же не исповедую тебя в прегрешениях, хотя и должен бы исповедовать…
— Это почему?
— Так ведь я не ради любопытства торчу у вас в артели. Писать намерен о тебе, товарищ Карасев. Мне бы в самый раз выспрашивать тебя где родился, где крестился, из каких побуждений приехал в Сибирь, в чем секрет производственных успехов?..
— Писать… Обо мне?! — Глеб перевел дух и спросил с облегчением: — Что же сразу-то не сказал?
— А зачем говорить? Я ведь не допотопный фотограф, предупреждать: «Улыбнитесь, сделайте умное лицо. Спокойно, снимаю».
— Я говорю, писать не о чем, отрезал Глеб и энергично зашагал по тропе. В душе он был рад. Если председатель артели назвал Бочарникову его в качестве положительного героя, значит, ему, Глебу Карасеву, вполне верят, и то страшное, что маячит перед ним, еще далеко. — Никакой я не герой для очерка там или для репортажа. Самый обычный рядовой.
— Так уж и обычный. Москвич, демобилизованный солдат… Много ли таких среди старателей?
— Да немало.
— Не ломай мне тему Глеб. Я на тебя нацелился сразу. Вон как орудуешь у монитора. Красиво, мастеровито. Верно ребята говорят: двужильный.
Глеб улыбнулся довольно и сказал самым равнодушным тоном:
— У нас не держат филонов Не потопаешь — не полопаешь…
— И все-таки тебя называют в числе лучших. Так что уважай мнение начальства ну и меня бедного, не лишай гонорара. У меня сюжет сложился: москвич отказывается от столичных благ, едет в Сибирь, становится старателем, вступает в конфликт с вредными традициями старого частного старательства.
Глеб снисходительно подумал: «Эх, ты, идеалист» А вслух возразил:
— Так ведь не было этого. Ну, в смысле борьбы с традициями и хулиганами.
— Как же не было? — не сдавался Бочарников. — Ну, может, и не было впрямую. Но автор имеет право на домысел. Твой моральный пример, твое отношение к работе — это уже вызов старым обычаям и нравам. Какой авторитет у тебя среди товарищей! И не по должности, а по мастерству, по личным качествам. Люди чувствуют: приехал не за длинным рублем…
«Эх, твоими бы устами…» — подумал Глеб. И стало тоскливо оттого, что это, мягко говоря, не совсем так. Как сказал этот моралист: «Преуспевать на проценты с людского доверия и посвятить себя лишь тому, чтобы сберечь от посторонних глаз свою тайну…» Не думая, не гадая влепил в самое яблочко! Казаться и быть!.. Нельзя все время только казаться…
— Значит, не за длинным рублем… А за чем же?
Бочарников с пафосом объявил:
— По велению сердца. Движимый патриотическим чувством помочь в освоении Сибири…
— Не было этого. Ну, как ты говоришь: патриотического желания… Было именно стремление заработать рубль, подлиннее, побольше. Демобилизовался, жил в Москве, мягко выражаясь, довольно скромно. Вот и двинул сюда на заработки. А чтобы заработать, работать надо на совесть. Так что никакой я не герой.
Бочарников помолчал и сказал с надеждой:
— Ну что ж. Поехал за длинным рублем, но полюбил Сибирь…
— А откуда видно, что полюбил?
— Так ведь приехал на второй сезон, — Бочарников засмеялся торжествующе. — И не уверяй меня, что только из-за денег. Правда, товарищи говорят, что дело тут не только в Сибири, но и в одной юной сибирячке. — Он слегка подтолкнул Глеба плечом. — Ей будет приятно прочесть о тебе доброе слово…
Глеб потоптался на месте, сказал тихо:
— Да, пожалуй…
Впереди уже помигивали поселковые огни, теплые, добрые, надежные.
— Мне в клуб надо, — сказал Глеб. — Я ведь пою немного. Так что договорим завтра.
— Поешь? — обрадованно переспросил Бочарников. — Можно, я зайду с тобой, послушаю…
Пел Глеб негромко, низким глуховатым голосом. Казалось, он рассказывал не только о летчиках, которые погибли, спасая город, но и о чем-то своем, горьком и нежданном. Он часто оборачивался к Насте, и она вскидывала на него глаза и улыбалась ободряюще.
Бочарников слушал песню и думал, что скоро Насте откроется правда об этом, наверное, первом в ее жизни парне, ее ожидает разлука, скорее всего навсегда.
Может статься, что сразу же ей откроется правда о бабушке, с которой она с такой сердечностью знакомила Бочарникова, или, того хуже, — правда об отце. Не останется ли она надломленной, смятой, озлобленной?
Глеб кончил петь, и от дверей раздались одобрительные хлопки. Распахнув полы плаща, к сцене шел Кашеваров.
— Недурно, молодой человек. Право, недурно. — Он поцеловал Насте руку. — Милая Настенька, вас можно поздравить с такой находкой. Зашел случайно и не жалею. Не посетуйте на старика, коли нарушил уединение.
— Какое уединение? Здесь моя бабушка и товарищ Бочарников из газеты. Бабочка Агочка, знакомьтесь, пожалуйста, это — Степан Кондратьевич Кашеваров. Я тебе рассказывала о нем.
— А мы уже знакомы, — весело отозвалась Агния Климентьевна и подошла к Кашеварову.
Он виновато улыбнулся и сказал:
— Простите, глазами, видно, становлюсь слабоват, но не припоминаю…
— Неужто запамятовали? Недели, должно быть, две назад на Тополиной улице вы срисовывали резьбу, а я подошла к вам и просила о заступничестве…
— Господи! Конечно, конечно. А я-то хорош… Вашего имени-отчества спросить не удосужился.
— Агния Климентьевна Лебедева.
Кашеваров отпрянул, шлепнул себя по лбу, воскликнул потрясенно: